Павел Филонов: реальность и мифы
Шрифт:
«Если бы хоть 50 или 25 процентов того, что говорит Филонов, было принято, Академия бы процветала». <…> Во время речи Наумова я посмотрел на Серова, сидевшего от меня шагах в трех; комсомолец, молодой, лет 21–25 может быть, он уже начал становиться тучным, а подбородок заметно начал жиреть… Домой я вернулся в 3-ем ч. ночи с дочкой, из Детского приехавшей и слушавшей все происходившее как интереснейшее представление.
Когда брат приходил к нам (случалось это, к сожалению, не так часто), то просил дать ему бумагу. Всегда это были листы из одной и той же пачки бумаги, которую достал для него муж. Взять ее к себе он не захотел, но, приходя к нам, писал на ней. Вернее, начинал, а работал потом дома. Работы № 25, 152, 363, 114 написаны на этой бумаге.
Вскоре приходила и Екатерина Александровна. Мы старались использовать их приход, угостить повкуснее. Отношения мужа и брата были
Брат любил, когда я навещала его. Но, поздоровавшись, тотчас садился за работу. Он очень хорошо ко мне относился, и мне разрешалось что-то приносить ему, правда, очень скромное. Называл он меня поэтому «Красный обоз».
Адреса комнат, в которых жил брат.
Во время учебы в Академии брат жил в Академическом переулке. Комната, довольно большая, но темная, несмотря на большое полукруглое окно, начинавшееся от пола, низкий потолок. Но самое скверное — это был ресторан или трактир перед его домом. Весь день до позднего вечера там звучала музыка, и это мешало брату работать. О. К. Матюшина, которая бывала у брата, рассказывала мне и искусствоведу А. И. Рощину [338] , писавшему статью в «Подвиге века», что каким-то образом, силой воли брат заставил себя оглохнуть, чтобы не слышать эти звуки.
338
Рощин А. И.,искусствовед, автор очерка о П. Н. Филонове. См.: Рощин А. И.«Формула весны» // Подвиг века. Л., 1969. С. 109–112.
Мы побывали у О[льги] К[онстантиновны] для того, чтобы она рассказала нам, что она помнит о брате, но кроме этого мы ничего от нее не узнали, почему-то она не хотела рассказать нам больше, что она несомненно знала.
И какого труда стоило ему вернуть себе слух! [339] Я бывала там у него. Сейчас этого дома нет. На его месте теперь маленький садик, зажатый между двух домов.
Уйдя из Академии, он жил на ст. Елизаветино, в дер. Воханово, потом жил на Прядильной улице, номера дома не помню, там я у него не бывала. Жил он и в Шувалове. Об этом я узнала из воспоминаний А. Крученых «Наш выход». Последняя его комната была на набережной Карповки, 19, в Доме литераторов [340] . Переехал он туда со Старо-Петергофского проспекта, 44, где мы жили вместе в доме сестры.
339
Е. Н. Глебова не совсем точно воспроизводит рассказ О. К. Матюшиной. На самом деле речь шла о том, что Филонов выработал в себе способность так погружаться в работу, что уже не замечал посторонних звуков, даже и громких. См.: наст. изд., Матюшина О. К.Призвание.
340
В 1891 году известный журналист, историк и знаток Петербурга В. О. Михневич приобрел участок между набережной реки Карповки и улицей Литераторов (ныне ул. Профессора Попова). В 1899 по завещанию Михневича большая часть участка перешла Литературному фонду для устройства общежития для больных и нуждающихся писателей. Позднее часть территории, остававшаяся в собственности вдовы Михневича, была выкуплена литератором П. И. Вейнбергом, а в 1904–1905 годах по его же проекту было возведено общежитие Литературного фонда (Дом литераторов), где за небольшую плату нуждающиеся могли получить комнату. В 1919 году комендантом Дома стал художник П. А. Мансуров, с которым Филонов познакомился в предвоенные годы. По его протекции Филонов поселился в комнате на втором этаже, где и прожил до конца дней.
Со светом у него всегда было плохо, только на Карповке у него была хорошая комната с двумя окнами. Окна выходили в сад. Но летом и здесь было плохо. Окна выходили в сад, и колебание листьев очень мешало ему работать. Но зимой, а особенно ранней весной там было очень хорошо.
А мечтал он о комнате, в которую свет шел бы со всех четырех сторон. Мечтал о комнате! Слова «мастерская» никогда не слышала от него.
На Карповке он перестал заниматься гимнастикой. Когда я спросила, почему он оставил гимнастику, он сказал:
К моему большому огорчению, я не знаю, какая работа брата была последней, и никто из учеников не смог мне помочь в этом [341] . Работа 1940 года (датированная братом, редкий случай!) названия не имеет. В каталоге, составленном мною, она стоит под номером 333 — б.н. (без названия), а в скобках, рядом с номером, я написала «Лики» [342] . Работ у брата б. н. — 159, и я вынуждена в скобках давать какие-то свои обозначения, чтобы в работе мне было ясно, с каким б. н. я имею дело.
341
См.: наст. изд., Покровский О. В.Тревогой и пламенем.
342
П. Н. Филонов. «Лики». 1940. Бумага, дублированная на ватман и холст, масло. 64 x 56. ГРМ. На обороте авторская надпись: начал 17 мая 1940 г., перенесена на дублировочный холст.
Очень похожая на эти «Лики» [343] , написанная в той же цветовой гамме картина находится в Русском музее на временном хранении вместе с другими работами. Когда написана эта вторая — неизвестно, и которая из них была первая — неизвестно. Т[ак] ч[то] «Лики» можно считать, пожалуй, последней работой.
Первая работа «Лики» находится у меня. Это одна из моих любимых. У меня на хранении находится около 60-ти работ, несколько из них принадлежит мне — подарки брата. Картины эти оставлены мною для показа тем, кто интересуется его творчеством, кто знает, что в Ленинграде живет сестра Филонова, приходят знакомиться с его работами. В чешской монографии «Лики» помещены на последней странице. По цвету они очень далеки от оригинала. Помещенные в американском журнале «Лайф» — эти «Лики» по цвету ближе к оригиналу.
343
П. Н. Филонов. «Лики». 1940. Бумага, масло. 57,5 x 52. ГРМ. На обороте авторская надпись: Начато 12 апр. 1940 г.
Осенью 1941 года, в конце сентября, неожиданно пришел к нам брат. Пришел и принес четыре картошечки. Принес в то время, когда они были буквально на вес золота. Оторвал их от Екатерины Александровны, от себя, когда все голодали. Запасов у них не было никаких.
Когда 22-го июня 1941 года Молотов по радио произнес свою речь о войне, я позвонила брату и просила сделать какие-нибудь запасы. Он с возмущением сказал: «Если такие люди как вы и мы будут делать запасы — это будет преступление». А может быть, думай он иначе, он и не умер бы так рано, через полгода после объявления войны. Было очень холодно, на нем была его куртка, теплая шапка и Петины лыжные брюки (наверное, Екатерина Александровна настояла, заставила его надеть эти брюки поверх своих, бумажных, которые он носил и летом и зимой).
Как мы ни отказывались от картошечек, как ни просили взять обратно, — он не хотел и слушать нас, он заставил взять их. Что мы говорили тогда, к сожалению, теперь я уже не вспомню. Дома у нас было очень холодно. Он не разделся, оставался у нас недолго. Может быть, он думал, что это его последний приход к нам, но мы никак не предполагали, что видим его в последний раз. И сейчас я не могу понять, не могу простить себе, что мы не отнесли эти картошечки к ним, обратно, а оставили их себе. Закрыв за ним дверь, мы подошли к окну, ожидая, что он, как всегда бывало, остановится, помашет нам на прощание рукой, улыбнется — но на этот раз этого не случилось… Шел он по двору своим широким шагом, но медленно, низко опустив голову. Когда он зашел под ворота, мы так и остались у окна, растерянно глядя друг на друга.
Что он думал тогда, что чувствовал?
Это был его последний приход к нам.
Во время войны брат добровольно охранял дом, в котором жил, от зажигательных бомб. Голодный, как должен был он мерзнуть в своей куртке, которую из-за холода нельзя было снять и дома.
Однажды, в темноте, он упал с лестницы. К врачу не обратился, полагаясь, как всегда, на свои силы. А сил-то уже не было…
Не знаю, как в этот раз, но обыкновенно, заболевая (болел он очень редко), он садился в кресло и дремал, но не ложился в постель. Правда, и здоровому-то на этой «постели» было трудно, не то что больному. (Я уже писала, что матраца на его кровати не было.) Ни врачей, ни лекарств он не признавал.