Павел I
Шрифт:
– Воску б не накапать, – не останавливаясь и не оборачиваясь, сказал шёпотом Пален. – Это его библиотека.
– Не слышу… Что? – шепнул, неровно ступая, Талызин. Сбоку огромным голубоватым четырёхугольником слабо блеснуло окно. За ним, чуть светясь, расстилалась снежная пелена. Где-то вдали дрожал звёздочкой огонёк. Свет ночника впереди приближался. Талызин стукнулся рукой о дверь. Они вошли в комнату, где горел ночник. Пален остановился.
– Здесь, – сказал он едва слышным шёпотом. Талызин, сжимая плечи, с трудом переводил дыхание. В комнате было очень холодно. Его колотила неровная мелкая дрожь. Сердце стучало. Он хотел что-то сказать, но чувствовал, что язык может не подчиниться. Без кровинки в лице, он молча кивнул два раза головою.
Комната была обложена по стенам деревом и выстлана во всю длину очень мягким толстым ковром. В памяти Талызина навсегда остались освещённые бледным пламенем ночника конная гипсовая статуя, громадный камин, странный письменный стол
– Вот он, д е т а л ь, – сказал он, высоко подняв руки и осветив тяжёлую дверь.
– Что такое? – прошептал Талызин.
– От этого всё зависит. Потаённых дверей в спальной нет. Я выяснил. Но есть эта. Двери двойные. Стены толщины необыкновенной. Слышно оттуда не будет.
– Так что же? – ещё глуше шепнул Талызин. Дрожь его всё усиливалась.
– Пойдёмте, там скажу, – ответил Пален. Он быстро обвёл свечой вокруг себя. Пламя заколебалось. Огромная бесформенная тень метнулась по стене, покрыв часть потолка. «Точно дьявол в удушливом сне!..» – подумал Талызин. Они поспешно пошли назад. Вдруг издали донеслись весёлые танцующие звуки духового оркестра. Пален задул свечу и приоткрыл дверь. В Готлиссовой галерее по-прежнему никого не было. Он вошёл в комнату, вставил свечу в канделябр, снова её засветив, вернулся к камину и принял прежнюю позу, не глядя на смертельно бледного Талызина.
– В чём же дело? – спросил наконец, овладевая собою, Талызин. Он всё время нервно оглядывался на дверь.
– В том дело, – сказал Пален, – что, коль скоро зачнётся в библиотеке шум, он бросится в те двери, поднимет крик, и через минуту в спальню ворвётся стража.
– Да ведь караул будет наш?..
– Наш, наш? – повторил Пален, барабаня пальцами вытянутой руки по мраморной, доске камина в такт доносившейся музыке. – Офицеры наши, а за солдат могу ли поручиться? Очень действует на солдат вид русского царя…
– Что же вы хотите сделать?
– Я его убеждаю наглухо закрыть те двери. Намекаю, что гибель может прийти оттуда.
– Как так?
– Двери ведут в спальню императрицы. Моя задача теперь в разговорах с ним вселить против неё подозрение. Авось ли выйдет…
– Какая…
Талызин хотел сказать: «Какая низость!» – но опомнился. Пален посмотрел на него мрачно, перестал барабанить пальцами и повернулся лицом к камину, как бы показывая, что разговаривать больше не о чем. Усмешка сошла с угла рта Палена, и глаза его стали стальными.
– Мы, однако, порешили лишь отреченье, – нерешительно проговорил Талызин. – На убийство иные не пойдут…
Он сказал это, и почувствовал, глядя на Палена, что неловко и незачем говорить пустяки.
– Н е и д и т е, – равнодушно ответил Пален. – Это делает честь вашему мягкосердечию. Займитесь среди сиротства вашего самоусовершенствованием – кажется, это так называется?.. Оно же и более ещё безопасно.
– Нет, полноте, Пётр Алексеевич, не для того говорю я, чтобы меняться с вами оскорблениями… Вы знаете, как я вас уважаю.
– Ah, je vous remercie, [271] – резко сказал Пален, снова к нему поворачиваясь. Он перешёл на французский язык. – Конечно, я очень дорожу вашим уважением, но боюсь, что мне никак его не заслужить. У нас слишком разные взгляды… Я желал бы, однако, знать, – добавил он, видимо сдерживаясь из последних сил, – я желал бы знать, чего вы все, собственно, хотите? По-вашему, то, что я делаю, подлость? Вы это хотели сказать? Ну, мы не сделаем подлости, этой подлости, он убежит, нас схватят, изрубят в куски тех, кто не дастся, других повезут в Тайную… Вы нас в застенке будете утешать тем, что мы подлости не сделали? Да мы уже сделали тысячу подлостей! Да, да, мы все – и вы в том числе… Нет, вы правы, уходите из комплота, Талызин. Предоставьте политическое убийство людям покрепче вас. Панин, по крайней мере, был дипломатичен: он вовсе об этом не спрашивал. «Не моё, мол, дело, устраивайтесь, как знаете. Мне главное, чтоб была конституция…»
271
Ах, благодарю вас (фр.).
Талызин молча его слушал. Он чувствовал большую усталость. «Ах, всё равно, лишь бы скорее… Он прав, конечно… Да и вправду вздор всё это. И угрызений совести не будет ни у него, ни даже у меня… Всё вздор», – угрюмо думал он.
– Вы меня не поняли, – сказал он сухо. – Я говорил не о себе… Но быть может, целесообразнее добиться отречения, чем убивать.
Пален засмеялся:
– Конечно, вы ещё молоды, Талызин, но вам всё-таки не двадцать лет и вы не сын Павла, как Александр. Подумайте о том, что вы говорите. Отреченье немыслимо. Ну, предположим, он отречётся, как отрёкся его отец. Куда вы его денете? В крепость? В загородный дворец? Да на следующий день его освободит гвардия! А не на следующий день, так через месяц, через год, когда найдётся новый Мирович, честолюбивый офицер, который взбунтует свою роту солдат. Пришлось бы задушить его в загородном дворце, как задушили его отца. По-моему, гораздо менее гнусно убить самодержца, чем беззащитного узника… Говорить об этом незачем. Но вы должны были бы понимать, что нельзя оставлять в живых двух царей. Мы не можем рисковать судьбами Русского государства. Уж лучше провозгласить республику…
Оркестр в белом зале заиграл новый танец.
– Это матрадура, – сказал, прислушиваясь и улыбаясь, Пален. – Очень люблю… Вы не танцуете, Пётр Александрович? Пойдём, что ж всё говорить о таких неприятных предметах…
Они вышли в концертный зал.
«Он щеголяет своим хладнокровием… И о матрадуре тоже сказал из щёгольства. Умный человек, а хочет зачем-то походить на злодея из слёзной драмы… Но в существе он совершенно прав, – думал Талызин, сожалея о том, что возражал. – Всё это и просто и неоспоримо».
Пален смотрел на него и улыбался, качая головой в такт матрадуре. «И с этим каши не сваришь, – думал он ласково. – Этот ещё из лучших… Нет, надо в и с п о л н и т е л и взять немца. Без Беннигсена дело не выйдет».
XIII
Знакомых на маскараде было у Штааля немало, но как-то так вышло, что не к кому было пристать. Впрочем, ему этого и не хотелось. Тоска не покидала его ни на минуту. «Да в чём дело? – уже по привычке думал он, хитря сам с собою. – Деньги есть… Не очень много, конечно, однако я никогда не был так богат, как теперь… Или в Шевалиху так я влюблён, что ли?.. Если говорю Шевалиха, как Иванчук, значит, не так влюблён… Или заговора я боюсь?» – невинно подходил он к этому предположению, хоть с самого начала знал, что именно в этом всё дело. Мысль о заговоре лежала у него на сердце камнем. «Raisonnons, [272] – повторял он угрюмо в сотый раз. – Во-первых, никто меня не заставляет лезть в комплот… Быть может, Ламор и прав. Что ж, не захочу, так и не полезу. Значит, вздор…» Но это рассуждение, как будто совершенно неоспоримое, не требовавшее никакого «во-вторых», его не успокаивало. «Нет, пойдёшь, – отвечал он себе злобно. – Вот и не заставляет никто, и прав старик Ламор, а ты всё-таки пойдёшь… И попадёшь, чего доброго, на дыбу в том деревянном строении в крепости. – Он не раз (особенно после встречи с Ламором) представлял себе дыбу, знал её устройство и по ночам возвращался к ней мыслями. – По потолку через весь застенок идёт тяжёлый брус, на нём блок с верёвкой в жёлобе. Разденут догола, на ноги бревно, руки выкрутят назад и свяжут ремнями (это у них называется хомутом). За хомут подвесят к блоку. Затем заплечный мастер в красной рубахе потянет верёвку, – верно, так завизжит в жёлобе… Тело медленно поднимается, руки выйдут из суставов. Это в и с к а, а потом будет в с т р я с к а: он вскочит на бревно и запляшет… А после встряски бьют кнутом… Ну, да разве я одну в и с к у выдержу?.. Верно, тотчас околею, и слава Богу… А ежели и через это пройти? Тогда из строения в длинную кибитку, под рогожу. Снизу отверстие, пищу подают и для всего… Да, хорошего мало, – говорил он себе содрогаясь, – надо очень, очень подумать… Ну, а во-вторых? Какое-то у меня было ещё во-вторых и в-третьих?.. Да, во-вторых, не я один, верно, в заговоре, а, быть может, десятки или, скорее, сотни людей. И Пален в том числе, за ним ведь не пропадёшь…» Он искал глазами Палена (его многие искали в этот вечер) и вдруг невдалеке от себя увидел Иванчука с Настенькой. Штааль холодно поклонился. Иванчук ласково-пренебрежительно кивнул головой. Настенька ответила неестественно-бесстрастным поклоном (она этот светский поклон нарочно разучила для встречи с Штаалем и даже заимствовала гордый поворот глаз из игры госпожи Шевалье в какой-то пьесе). Раскланялись, разошлись, и оба почувствовали, что всё кончено навсегда. Их даже почти не взволновала встреча. Штааль нисколько не домогался больше любви Настеньки. «Всё взял, хорошего понемножку, дай Бог счастья Иванчуку!» – говорил он себе насмешливо. Однако её равнодушный поклон с гордым поворотом глаз был ему неприятен. Эта маленькая неприятность теперь легла в к у ч у, едва увеличив давившую его душевную тоску. «Чёрт с ней, с Настенькой! – пробормотал он сквозь зубы и опять, как часто в последнее время, с удовольствием почувствовал себя циником, для которого нет ничего святого. – Были бы деньги да здоровье, вот теперь и вся моя философия… Да, вот только заговор… А не спросить ли прямо у Палена: так, мол, и так, выкладывай, старый чёрт, всё что знаешь, не то до государя дойду!..» Штааль неожиданно улыбнулся, почувствовав, как невозможно сказать этакое Палену.
272
Обдумаем (фр.).