Павел II. Книга 3. Пригоршня власти
Шрифт:
«…лядя из Лондона. Ее вы можете… ать… ать… также… ать… ать…» — приемник кашлянул на коротких волнах что-то, и больше уже не кашлял. Опять все. Последнюю радость отнимают. Вот. Сперва на чин понизили, это бы ладно. Был капитан, стал штабс-капитан. Никто ничего еще не понимает, чуть ли не все думают, что это повышение. А вот как придет ответ… Ведь подал же прошение на высочайшее имя! В месяц должны отвечать, в месяц! Хотя месяц — еще только через две недели. Может, учтут. Может, переведут. Учтут личную преданность лошадям и маршалу Буденному, переведут в кавалерию, тогда будет чин не штабс-капитан, а штаб-ротмистр. Прошел переаттестацию — и точка. Не понижали меня! Переарестовали, то есть переаресто… переаре… Фу.
Даже мысленно не мог нынче Миша произнести такое мудреное слово, он седьмые сутки
Лагерь ему тоже достался не просто так. Ему спецлагерь поручили, такой, в который министр внутренних дел Всеволод Глущенко приказал швырять всех прежних милиционеров, не снимая формы, на срок от десяти и выше. Министр добился у императора, чтобы в лагере не создавать лишней судебной волокиты, организовать простую арифметическую систему автоматических зачетов: год за десять. Это значит: прослужил в милиции год — сиди десять лет. Прослужил пятнадцать лет сиди сто пятьдесят. Хоть чемпионат устраивай. Самую длинную дистанцию схлопотал какой-то старый хрен из неведомого города Почепа, заработал за свои пятьдесят шесть выслуги — пятьсот шестьдесят соответственно. Даже странно, что ни у кого не оказалось, к примеру, стажа в восемьсот лет. Ах, ну да, тогда же еще милиции не было, тогда полиция была, тогда незаконный внебрачный царь был. Но жалко. Вот бы ходил на зоне один всего, а сроку у него — как у всего политбюро возраст! Восемьсот лет. Хотя зачем это?.. Забавина пустая, мент поганый он и есть мент поганый, он и десять не потянет, сайра ему не положена, потому что ни передач, ни писем, ни баб-свиданок, никаких поощрений. На работу их за зону не выводят, у них прямо тут работа: ведут подкоп из одного барака в другой. Проведут — запал туда, бабах, затоптали, долби теперь другой подкоп. Заметим, что в вечной мерзлоте. Кто не долбил, пусть подолбит. А каждый долб в сторону как побег рассматривается, только так.
Мысль о побеге возвратила нетрезвого Михаила Макаровича Синельского к действительности. Действительность была отвратительная, потому что перестал работать радиоприемник. А это значило, что поломали антенну. Антенной для Мишиного знаменитого транзистора на лампах служил лагерный периметр из колючей проволоки, он, когда ток по нему пропущен, еще лучше принимает. А если антенна отказала, это значит перекусили где-то проволоку, поломали колючку. Значит, опять кто-то посушить рога захотел, то есть в бега рванул. «Интересно, сколько их в этот раз рвануло?» — подумал Миша очень отстраненно. Чтоб удрапать с зоны, нужна одежка, потому как если в шинелке кого хоть за двести километров от Великой Тувты поймают, тому сто империалов за живого, десять за мертвого. Ну, а словленному — наколку. На левую щеку — «бегун», на правую — «засратый», и обратно зона, только теперь срок пойдет вдвое. Автоматом, без пересуда. «А у меня какой срок?» — подумал Миша и пролил рюмку, а затем рассвирепел, потому что как радио замолчало, так больше и не хотело, подлое.
Миша рванул из-за стола, больно ударяясь, выбежал из потайного радиочулана в приемную. Там, в уголке, свернув чужую шинель под голову, на свою беду тихо кемарил радист, старик Имант, сын латышских стрелков, каким-то непонятным образом затесавшийся в милиционерскую среду лагеря от прошлых постояльцев. Всех прежних вроде бы выпустили, а его оставили, потому что дела не нашли. Не сидело его тут никогда. Он, значит, просто жил в лагере, сам сюда переселился. И нет у него судимости. А выпустить его нельзя: во-первых… Ну, неважно во-первых, и даже в-пятых и в-десятых неважно. Важно то, что в-главных: второго радиста, способного соорудить приличный радиоприемник буквально из трех напильников, да еще использовав в качестве антенны родную колючку-периметр, что вокруг
Кум-богдыхан свирепо вышиб из-под головы латыша шинелку, а его самого выкинули за дверь, в сугроб. Бросился за ним и стал бить каблуком. Латыш привычно ввинчивался в снег, Миша скоро поскользнулся, чего избиваемый, кажется, и ожидал. Кум больно шмякнулся всей задницей, а Имант осторожно высунул голову из сугроба.
— Ты не очень-то лютуй, начальник, — сказал он сочувственно, — это для здоровья вредно и опасно. Ты у меня седьмой. Ты, твое благородие, приходишь и уходишь, а я, — Имант выплюнул снег вместе со сгустком туберкулезной крови, я — остаюсь.
Миша хотел взреветь, но вместо рева изо рта изверглась непроглоченная сайра. Вслед за ней бурным потоком устремилась сайра проглоченная. Обессиленный Миша сидел на грязном снегу, пытаясь поймать хоть немного воздуха, но летающая рыба сайра этот воздух ему пока что застила. А Имант уже стоял на четвереньках и бодро поучал:
— Ты, твое благородие, даже не дворянин. Даже не личный дворянин! Хотя был, хотя был. Из дворян тебя разжаловали. Ты даже не сын полка латышских стрелков! Ты давай беглых лови, а я антенну чинить пойду…
Имант был в расконвойке, к тому же не в милицейской форме, — откуда бы она на нем? — а в телогрейке, убеги он из лагеря, так за него даже за живого никто бы ломаного империала не дал. Пусть чинит антенну. Миша кое-как вполз в свой родной радиочулан с бутылками, стал ждать, когда же из динамика родные жидомасоны забрешут.
А ведь кто, как не он, всю жизнь был отпетым антикоммунистом, махровым монархистом, всегда был готов вступить в Союз Русского Народа, если б знал, где этот союз, он и в масоны бы пошел, пусть бы его научили!.. Миша не знал, сколько сил стоило его старому другу Джеймсу умолить императора сделать капитана Синельского кумом над мусорами, а не сажать на одни с ними нары. Император рассудил по-умному, что положение царя и бога над мусорным лагерем не особенно отличается от положения постояльца такого лагеря, и росчерком пера зафутболил Мишу за Урал. Милиционеры текли в лагерь рекой, не трогали лишь тех, кто по происхождению оказывался казаком. Таких выдавали кругу, круг их порол, а дальше грехи считались смытыми. Миша слыхал, что кое-кто из бывших донских ментов уже красовался в форме урядника. Мише казалось, что это офицерский чин, он в табелях о рангах слабо разбирался. Он слышал, что Шелковников теперь — «ваше высокопревосходительство». Иди знай, это выше, чем урядник, или ниже? К самому Мише обращались теперь, согласно циркулярному письму из белокаменной, «ваше благородие». Звучало благородно, но… не особенно. Слишком поблизости был расположен старинный русский город Великая Тувта. А из спиртного был один только медицинский спирт, подозрительно припахивавший эфиром.
Переждав некоторое время, в дежурку перед приемной с холода вполз Имант: разрезанный провод он соединил, а что там на запретке натоптали, так то не его ума дело было. Он мог бы уйти в общий барак, там у него было место, на этом месте слишком часто развлекались соседи, если приходил с этапом какой-нибудь мусорок помоложе, белобрысенький, — уж тогда, пока его весь барак не отваляет, место считалось занятым. А несмотря на двадцать седьмой год отсидки, латыш сохранил еще кое-какое обоняние и предпочитал вялые тычки Мишиных сапог унылой барачной вони с попискиваниями очередного новичка, пущенного паханом Леонидом Ивановичем «под трамвай». Честно говоря, меньше всего стремился Имант к выходу не только в барак, но и вообще на свободу, он к ней уже не годился.
Он родился вовсе не в лагере, родители его были два латышских стрелка, хворые и оттого не пострелянные, были у Иманта и молодые годы, даже, без преувеличения, золотые юные годы. Он родился в Москве в тридцатых годах, и с конца сороковых весь с ушами ушел в радиодело. Помнится, только сдаст зачет по научному… как его там… эксгибиционизму, сядет в автобус — и айда на Коптевский. Рай там был земной, а не рынок, жаль, закрыли этот рай еще в пятьдесят пятом. Где вы теперь, дорогие друзья-коптяри?.. По сей день в голове Иманта звучало, словно эхо юношеских грез: