Павильон на дюнах
Шрифт:
— Шутник, шутник, негодник этакий! — сказал мистер Хеддлстон, погрозив пальцем. — Конечно, я не ригорист [10] и всегда ненавидел эту породу, но и в грехе я никогда не терял лучших чувств. Я вел дурную жизнь, мистер Кессилис, не стану отрицать этого, но все началось после смерти моей жены, а вы знаете, каково приходится вдовцу. Грешен — каюсь. Но ведь есть же и снисхождение, я твердо в это верю. И уж если на то пошло… Что это? — внезапно прервал он себя, подняв руку, растопырив
10
Ригорист — человек, чрезмерно требовательный к себе и другим.
Несколько секунд он лежал, откинувшись на подушки, близкий к обмороку. Потом немного пришел в себя и несколько дрожащим голосом снова принялся благодарить меня за участие, которое я собирался принять в его защите.
— Один вопрос, сэр, — сказал я, когда он на минуту остановился. — Скажите, правда ли, что деньги и теперь при вас?
Вопрос этот ему очень не понравился, но он нехотя согласился, что небольшая сумма у него есть.
— Так вот, — продолжал я: — ведь они добиваются своих денег? Почему бы их не отдать им?
— Увы! — ответил он, покачивая головой. — Я уже пытался сделать это, мистер Кессилис, но нет! Как это ни ужасно, они жаждут крови!
— Хеддлстон, не надо передергивать, — сказал Норсмор. — Вам следовало бы добавить, что вы не предлагали и восьмидесяти из двухсот восьмидесяти тысяч. О разнице стоило бы упомянуть: это, как говорится, кругленькая сумма. И эти итальянцы, как мне кажется, рассуждают по-своему вполне резонно.
— А деньги здесь, в павильоне? — спросил я.
— Тут. Но лучше бы им быть на дне моря, — сказал Норсмор и внезапно закричал на мистера Хеддлстона, к которому я обернулся спиной: — Что это вы мне строите гримасы? Вы что, думаете, что Кессилис предаст вас?
Мистер Хеддлстон поспешил уверить, что ничего такого ему и в голову не приходило.
— Ну то-то же! — угрюмо оборвал его Норсмор. — Вы рискуете, в конце концов, наскучить нам. Что вы хотели предложить? — обратился он ко мне.
— Я собирался предложить вам на сегодня вот что, — сказал я. — Давайте-ка вынесем эти деньги, сколько их есть, и положим перед дверьми павильона. И если придут карбонарии — ну что ж, деньги-то ведь принадлежат им…
— Нет, нет, — завопил мистер Хеддлстон, — не им! Во всяком случае, не только им, но всем кредиторам. Все они имеют право на свою долю.
— Слушайте, Хеддлстон, — сказал Норсмор, — к чему эти небылицы?
— Но как же моя дочь? — стонал презренный старик.
— О дочери можете не беспокоиться. Перед вами два жениха, из которых ей придется выбирать, — Кессилис и я, и оба мы не нищие. А что касается вас самих, то, по правде говоря, вы не имеете права ни на грош, и к тому же, если я не ошибаюсь, вы на пороге смерти.
Без сомнения, жестоко было так говорить, но мистер Хеддлстон не вызывал к себе сочувствия, и хотя он дрожал и корчился, я не только одобрил в душе эту отповедь, но прибавил к ней и свое слово.
— Норсмор и я охотно поможем вам спасти жизнь, — сказал я, — но не скрываться с награбленным добром.
Видно было, как он боролся с собой, чтобы не поддаться гневу, но осторожность победила.
— Мои дорогие друзья, — сказал он. — Делайте со мной и моими деньгами все, что хотите. Я всецело доверяюсь вам. А теперь дайте мне успокоиться.
И мы покинули его, признаюсь, с большим облегчением.
Уходя, я видел, что он снова взялся за свою большую библию и дрожащими
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Рассказывает о том, как мы услышали сквозь ставни одно только слово
Воспоминание об этом дне навсегда запечатлелось в моей памяти. Норсмор и я, мы оба были уверены, что нападение неизбежно, и если бы в наших силах было изменить хотя бы последовательность событий, то, наверное, мы постарались бы ускорить, но никак не отсрочить критический момент. Можно было опасаться самого худшего, но мы не могли себе представить ничего ужаснее того ожидания, которое мы переживали. Я никогда не был рьяным читателем, но всегда любил книги, а в это утро все они казались мне несносными, и я, едва раскрыв, бросал их. Позднее даже разговаривать стало невозможно. Все время то один, то другой из нас прислушивался к какому-нибудь звуку или косился сквозь верхнее окно на пустые отмели. А между тем ничто не говорило о присутствии итальянцев.
Снова и снова обсуждалось мое предложение относительно денег, и будь мы способны рассуждать здраво, мы, конечно, отвергли бы этот план как неразумный, но мы были настолько поглощены тревогой, что схватились за последнюю соломинку и решили сделать еще одну попытку, хотя она только выдавала присутствие в павильоне мистера Хеддлстона.
Деньги были частью в звонкой монете, частью в банкнотах, частью же в чеках на имя некоего Джемса Грегори. Мы достали все, пересчитали, вложили снова в сундучок Норсмора и заготовили письмо итальянцам, которое прикрепили к ручке. В нем было наше клятвенное заявление за подписью нас обоих, что здесь все деньги, спасенные от банкротства Хеддлстона. Быть может, это был безумнейший из поступков, на который способны были два, по их собственному мнению, здравомыслящих человека. Если бы сундучок попал не в те руки, для которых он предназначался, выходило, что мы письменно сознавались в преступлении, совершенном не нами. Но, как я уже говорил, тогда мы неспособны были здраво судить о вещах и страстно желали хоть чем-нибудь — все равно, дурным или хорошим — нарушить нестерпимое ожидание беды. Более того: так как мы оба были уверены, что впадины между дюнами полны лазутчиков, наблюдающих за каждым нашим шагом, то мы надеялись, что наше появление с сундучком может привести к переговорам и, как знать, даже к соглашению.
Было около трех, когда мы вышли из павильона. Дождь прекратился, светило солнце. Я никогда не видел, чтобы чайки летали так низко над домом и так безбоязненно приближались к людям. Одна из них тяжело захлопала крыльями над моей головой и пронзительно прокричала мне в самое ухо.
— Вот вам и знамение, — сказал Норсмор, который, как все вольнодумцы, был во власти всяческих суеверий. — Они думают, что мы уже мертвы.
Я ответил на это шуткой, но довольно натянутой, потому что обстановка действовала и на меня.
Мы поставили наш сундучок за два или три шага от калитки на лужайку мягкого дерна, и Норсмор помахал в воздухе белым платком. Никто не отозвался. Мы громко кричали по-итальянски, что посланы, чтобы уладить дело, но тишина нарушалась только чайками и шумом прибоя. У меня было тяжело на душе, когда мы прекратили наши попытки, и я увидел, что даже Норсмор был необычно бледен. Он нервно озирался через плечо, как будто опасаясь, что кто-то сидит в засаде на пути к двери.
— Бог мой! — прошептал он. — Я, кажется, этого не вынесу!