Павленков
Шрифт:
В 1900 году было выпущено семь книжек, в 1901 году — шесть, в 1903 году — еще шесть, а в 1905 году — последняя сороковая книга.
Большинство этих небольших книжечек (объем каждой составлял от двух до шести печатных листов) выдержали в издательстве Павленкова по несколько изданий.
Как же встретила общественность новую павленковскую серию, на этот раз именную — брошюры Валерия Лункевича? В основном одобрительно. А рецензент «Журнала для всех» высказывался, к примеру, так: «Можно пожелать, чтобы книжки эти достигли самого широкого распространения не только среди интеллигентного класса, но и среди простого народа». Были пожелания и другого рода. Журнал «Вестник воспитания» поместил небольшую заметку о первых десяти брошюрах «Научно-популярной библиотеки для народа В. Лункевича», изданных в 1899
Перечитывая упреки в свой адрес, В. Лункевич огорчился.
— Ох, как бы пожурил меня дорогой Флорентий Федорович за сей труд, — сокрушался он. — Это урок на будущее…
В целом же серия была встречена в России положительно. Душеприказчики Ф. Ф. Павленкова и после его смерти не порывали связей с талантливым популяризатором. В 1908 году Лункевич написал дополнение ко второму изданию книги «Наука о жизни», затем для издательства Павленкова составляет небольшую брошюру «План занятий для уяснения основных положений общественно-философского мировоззрения»; а в 1907 году предлагает выпустить вторую научно-популярную серию из 22 книжек на общественно-политические темы. План его был одобрен, но до 1917 года удалось выпустить лишь пять книг, да и то они были конфискованы властями.
Бескорыстен, чуток, внимателен был к людям Павленков. Когда Лункевич завершил выполнение своего обязательства перед издателем и сдал свою последнюю рукопись из сорока для «Научно-популярной библиотеки», он решил совершить поездку за границу. Необходимость в этом диктовалась намечавшимся переизданием ранее выпущенных книг «Наука о жизни» и «Популярная биология». Нужно было пополнить свои знания, усовершенствоваться в языках, чтобы успешнее работать над первоисточниками. Важно было попасть в книгохранилища Берлина, Парижа, Рима и Женевы. Но откуда взять средства для такой поездки? И Лункевич решает продать права на последующие издания всей своей «Популярной библиотеки» издателю Павленкову. Узнав об этом, Флорентий Федорович живо поддержал поездку за границу талантливого автора для пополнения своих научных познаний, однако категорически отклонил саму мысль о продаже автором права на собственные работы. «…Насчет денег не беспокойтесь, — заверил Флорентий Федорович, — буду высылать Вам гонорар ежемесячно в счет печатания Ваших книжечек. Библиотечку Вашу я не куплю. Она всю жизнь будет Вас кормить!»
И действительно, в течение четверти века повторные издания библиотеки позволяли Лункевичу продолжать свою работу, особенно в период эмиграционных скитаний.
СРАЖЕНИЯ С ЦЕНЗУРОЙ
Петербург по обыкновению встречал теплотой и радушием многих подвижников на ниве просвещения, да и вообще общественной деятельности. Столица привлекала к себе все интеллигентные силы и дарования из провинции. Прогрессивно настроенные петербургские деятели, к которым примыкал и Флорентий Федорович, стремились помочь любому начинанию, родившемуся где-либо в отдаленных уголках и в университетских городах империи.
В 1889 году из Харькова приезжает в Петербург заведующая местной воскресной школой X. Д. Алчевская. Вместе с другими учителями она составила трехтомный критический указатель книг для народного и детского чтения.
Рукопись второго тома указателя «Что читать народу» она незадолго до своего приезда послала к издателю, которого называла не иначе как одним из своих самых близких друзей, — Флорентию Федоровичу Павленкову.
По совету друзей
X. Д. Алчевской казалось, что лучше будет, если представит издание перед строгими судьями-цензорами кто-либо из авторитетных современников.
Однако опытный издатель руководствовался не чувствами, а практическими соображениями в своих взаимоотношениях с цензурным комитетом. В своем дневнике Алчевская рассказывает об этом достаточно подробно: «По приезде в Петербург я все-таки не знала, в цензуре ли книга или нет, и тотчас же послала записку к издателю ее, Павленкову, трепетно ожидая от него ответа. На визитной карточке, которую мне принес посыльный, было написано лаконически: “Буду у Вас завтра в 12 часов”. Ответ этот страшно взбесил меня, и я еле могла дождаться следующего утра.
— Ну, повинную голову и меч не сечет! — сказал мне, входя, Павленков со своей обычной саркастической улыбкой. — Я не послушался Вас, Христина Даниловна, и послал книгу в цензуру просто со сторожем. К чему Вам обставлять ее какими-то особенными условиями и тем самым возбуждать к ней излишние подозрения. Книга эта так безобидна, что не требует положительно никаких ухищрений, и я настолько уверен в благополучном исходе, что готов выпустить публикации о ней в воскресенье, несмотря на то, что срок ее в цензуре истекает в понедельник».
Обстоятельство это окончательно расстроило Алчевскую, от среды до понедельника оставалось еще целых пять дней. «Мой угнетенный и потерянный вид вызывал, очевидно, во всех искреннее сострадание, и каждый силился ободрить и успокоить меня, — пишет Алчевская. — По вечерам гостиная моя была полна симпатичных людей, и все они относились ко мне с каким-то исключительным вниманием и участием, как относятся, вероятно, к человеку, приговоренному к смерти. Тем не менее, в беседах этих прорывался минутами и зловещий элемент, так, например, на утешительные слова о том, что книга эта слишком велика и ни один из цензоров не в силах перечесть ее, кто-то сделал предположение, что ее разорвут по кусочкам и раздадут 12 цензорам. На указание близости окончания срока другой предсказывал, что для подобной толстой книги, наверное, удвоят срок. Один из приятелей Павленкова, Надеин, говорил ему, просидевши у нас вечер: “Как я боюсь за Христину Даниловну! Сосредоточенность ее на одном пункте так велика, что, по-моему, она близка к сумасшествию”».
Павленков, верный своему слову, выпустил в воскресенье газетные публикации, но это нисколько не успокоило Алчевскую. «Напротив, я негодовала только до последней крайности, как может шутить он подобным серьезным делом. Особенно тяжела была для меня ночь с воскресенья на понедельник: мне не то грезились, не то снились какие-то страшные сны; мне снилось, будто какой-то отвратительный господин дернул меня мимоходом за правую руку и оторвал мне ее. “Цензор” прошептал кто-то, наклоняясь над моим ухом».
Утром Алчевской сказали, что ее ждет какой-то простолюдин. В передней перед ней стоял артельщик Павленкова в смазных сапогах и в порыжелом пальто.
— Флорентий Федорович приказали спросить Вас, — сказал он, — сколько прикажите делать скидки на книги: двадцать процентов или двадцать пять? И будете ли Вы отпускать торговцам на комиссию или продавать за наличный расчет?
«Я стояла перед ним молча и почти не понимала, о чем он спрашивает меня, — писала Христина Даниловна в дневнике. — Как, неужели в этом виде совершится выход книги? Мне казалось, что при этом событии должно произойти нечто необычное, нечто вроде звона колоколов, толпы народа, криков ура! И вдруг этот артельщик в смазных сапогах и вопрос об уступке каких-то процентов! Наконец, я вспомнила слова одного из своих друзей, Королева, будто мне должны прислать билет из цензуры о выходе книги, и написала записку Павленкову в довольно резком тоне, на что тот отвечал мне шутливо: “Вероятно, Королев вспомнил о том, что было во времена Очакова и покорения Крыма; теперь же не посылают никому никаких билетов, и если не заарестуют книгу на 3–4 день, Вы можете говорить: слава Богу!”