Пазл-мазл. Записки гроссмейстера
Шрифт:
Однажды, спасаясь от полицаев, пришлось нам с ним всю ночь пролежать под елками, обвившись вокруг ствола. Изя потом сказал, что боялся, как бы храпом себя не обнаружить – тепло же от костра, полицаи картошку пекли, самогон пили, салом с хлебом закусывали. А я боялся застучать зубами от холода, до того закоченел!
У меня с ориентированием плохо. Отойду на полкилометра от лагеря – заблужусь. Поэтому ни в разведку меня не брали, ни на диверсии, ни к мужикам за пропитанием. Зато я лучше всех читал Тору, когда наш отрядный раввин Наумчик вызывал
Партизанский день начинался с молитвы.
Ребе Наумчик старательно накладывал на лоб священные черные кубики и черным тонким ремешком семью витками обвязывал правую руку (ребе был левша) от плеча до ладони, чтоб и на руку наложить тфилин – черные коробочки со словами на пергаменте. И накрывал себя талесом.
– Шма, Исраэль! Слушай, Израиль! Адонай Элогейну, Адонай эхад. Господь – Бог наш, Господь един.
Потом ребе оглядывал всех нас и своим взглядом, как детей, поднимал словами молитвы к Всевышнему: посмотри на них, детей Твоих, благослови, помилуй, спаси и сбереги нас, остаток народа Твоего.
А мы, после молитвы ребе, кричали: «Ам Исраэль хай!» – «Народ Израиля жив!»
Может, мы и выжили потому, что нас, как Моисей, вел по лесам, по топям Ихл-Михл и каждый день за всех нас молился ребе Наумчик.
Я и сейчас, когда вижу на стене свастику или тезис про жидов и Россию, ору, раздирая горло:
– Хер вам! Шма, Исраэль! Ам Исраэль хай!
Милиция меня пока не трогает.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Ошер Гиндин умер. Лучший наш минер и подрывник.
Когда мы с болот вернулись в пущу, в наш лагерь, лес оказался заминирован после антипартизанской операции «Германн». Как выпас коровьими лепешками, немцы все загадили минами-лягушками. Так Ошер нас водил по-большому, как гусят: женщин направо от горелой, раздвоенной громадной сосны; мужской пол – налево.
Он до самой пенсии трудился взрывником, обеспечивал сырье для добычи асбеста. Раз в два-три месяца делают вскрышные работы и взрывают породу, чтобы грузить громадными экскаваторами на самосвалы, до верха колес которых мне не дотянуться.
Бурят сотни шурфов, закладывают аммонал, крепят детонаторы, тянут детонационные шнуры, километры их сходятся в одной точке – у главного взрывника, то есть у Гиндина. Мне повезло самому увидеть такой взрыв: Ошер отбил телеграмму в одно слово: «Приезжай» (текст у нас был давно условлен).
И вот мы с ним одни в карьере. Все кругом оцеплено солдатами. Проверено, перепроверено. Сирена. Можно взрывать.
Ошер заранее присмотрел мне укрытие: опущенный ковш экскаватора. Толщина ковша – как лобовая броня танка. Вхожу в ковш, не нагибаясь. Жду.
Гиндин отрезает метр бикфордова шнура, подсоединяет к узлу детонационных шнуров, чиркает спичкой и поджигает бикфордов шнур, да еще свою папиросу закуривает, мне подмигивает. Скорость горения шнура – сантиметр в секунду.
Не могу описать мгновенье взрыва. Десять граммов тола достаточно, чтобы перебить рельс. А тут четыреста тонн! Будто земля присела – такое впечатление. И какое-то первосотворенное молчание.
Ошер Гиндин умолк.
Позвонил его сын Юрий Ошерович, главврач комбинатской поликлиники. Я сразу понял, что он скажет.
После инсульта Гиндина парализовало. Он еще год тянул. Просил сына дать какие-нибудь таблетки, чтоб не мучиться и никого не мучить.
Я летал к нему. Знал, что больше не увидимся.
Юрка встретил меня в аэропорту, прямо у самолета. Узнал. Наверное, по фотографиям. Я-то его, конечно, нет. Мальчишкой когда-то видел. Шашки ему подарил. Он как раз в школу пошел.
– Помните, как мы с вами в «Чапаева» бились?
Помню. Думал, он хочет в шашки сыграть, а он расставил белые и черные в два ряда и давай щелкать. А из меня какой стрелок? Один глаз слепой, другой – «минус девять».
Ошер все смеялся:
– Получил за тебя выговор от сына. «Пап, ты говорил: дядя Веня гроссмейстер, а он же совсем играть не умеет».
Я много чего не умею. Крыс ловить, например.
Одно время мы крыс боялись больше немцев и полицаев. Сильно кусали. Стыдно сказать, но однажды, когда я дневалил в бараке, подметал лапником пол, ночью вылезла откуда-то такая зверюга! Сунул ей лапник в морду. Она зубами вцепилась в еловую ветку, и я сбежал. Маузера с собой не было. А зарезать ножом эту тварь я не смог.
Другой раз прокусила мне нос, когда спал. Снится: течет и течет из носа, утираюсь и утираюсь. Проснулся – а крыса прямо на мне сидит и, честное слово, облизывается, и морда в моей крови.
Ихл-Михл обещал за десять хвостов килограмм муки и коробок спичек.
Жена сразу принялась за меня:
– Веня, неужели так трудно принести Куличнику десять хвостов, а в дом принести муку и спички?
– Ида, а вы видели эти хвосты живьем?
Не принес я тогда ничего. Десять спичек мне дал Берл из своей коробки и отломил кусочек чиркалки.
Однажды я почему-то спросил его: «Берл, а Ихл-Михл умеет драться? Ну, как Джон Уэйн! Или как ты». Он покачал головой.
Что означал такой ответ, не знаю. Да и вопрос дурацкий. А ведь я был уже женат.
А сколько мне было лет, когда Берл Куличник взял меня за руку и привел в боксерский клуб? Лет четырнадцать, уже большой.
Берл меня хвалил. Технику я хорошо осваивал: стойку, движения корпуса, нырки, уходы. Особенно уход – и удар вразрез. Бил здорово в «лапы», по «груше», по мешку. Обязательно с двух рук. Без замаха, но кулак выстреливает, как кольт Ринго Кида. Удар мне Берл здорово поставил. Я даже на спор фанерное сиденье стула насквозь пробивал, обмотав кулак полотенцем. Хулиганы меня уже не задирали: боксер! Даже прозвище мне дали – «куля» (на польском, белорусском, украинском – «пуля»). Да я сам чувствовал себя, как револьвер с полным барабаном. Рвался на ринг.