Пчелиный пастырь
Шрифт:
Франсуа Галочу — сельскому старосте — перевалило за семьдесят, но он был еще очень бодр. Худой, с коротко подстриженными белыми волосами, он чисто говорил по-французски и отличался той неподражаемой приветливостью, какая свойственна людям старой закалки.
В некотором роде Франсуа Галоч был собратом Эме и Пюига. До выхода на пенсию он преподавал историю в Нарбонне. Пиренеец до мозга костей, он не стал дожидаться какого-то особого случая и поселился в Манте. С тех пор он и жил там, безразличный ко всему тому, что приходило из долины, жил, покуда История, к великой его досаде, не догнала его.
Галоч
Он жил с каталонкой по имени Печела, которая стряпала ему и обожала его. Манте был населен вдовцами и вдовами, цепляющимися за свое прошлое, словно одностворчатые раковины арапеды, цепляющиеся за скалы Баньюльса и обладающие крепостью мегалитов.
Они свели знакомство и с Висентом, по прозвищу Красный Пес, пастухом, как и Рокари, тем самым, который собирался спуститься по склону; с двумя дровосеками — Кампадье и Эсперандье (однофамильцем майора из Сере), которых Галоч называл Два Божка, с каменщиком Марти и с мамашей Вейль, сын которой погиб на Энском канале в сороковом году и которая жила здесь со своей молоденькой сестрой Мануэлей и без лицензии торговала вином, шкурками и консервами.
Об этой Мануэле, прекрасной сигарере, которая улыбнулась Лонги, Галоч сказал так:
— У нее, как у ваших пчел, Пастырь, мед на языке и острое жало!
«Национальная революция» почти не коснулась этих мест. Они всегда рассматривались, как захолустный придаток к Большой Франции, безразличной к своим национальным меньшинствам, несмотря на регионалистические декларации маршала, такого же якобинца в вопросе самоопределения меньшинств, как сами якобинцы. А уж о королях и подавно нечего говорить! Возврат к земле оставался здесь лишь риторической фигурой радиопропаганды.
В этой деревушке, типичной горной деревушке из шагреневой кожи, Капатас появился в другом освещении, нежели в Баньюльсе или в Палальде. Тут он уже был не просто производителем меда, фигурой скорее фольклорной (сокращение «фолькло» тогда еще не вошло в употребление, хотя такое пренебрежительное намерение уже существовало), — он был легендарной фигурой, которую Виши охотно представляло как образец своей морали, но при взгляде на которую сейчас было видно, что это нечто совсем другое. Плачевное состояние, в котором пребывал плакат «национальной революции», висевший у входа в мэрию, — он полинял и обветшал — выражало настроение жителей Манте, обозленных набегами Экономического контроля, который время от времени добирался и до Манте, намереваясь произвести перепись овечьего поголовья.
Население Манте было недовольно — впрочем, это было его обычное состояние, — и оно нисколько не интересовалось одами горожан, в которых воспевался чистый воздух. Ни тебе электричества, ни дороги, ни воды, только убогий кабачок сестер Вейль. Разумеется,
— Через десять лет мэром Манте будет баран.
А каменщик Марти ворчал:
— Справедливость! Справедливость! Толкуй! La boutchaca!
«La boutchaca» значит «карман». Эме мог бы узнать от Франсуа Галоча, что эти слова выкрикнул на своем процессе трабукайр Сагальс. Франсуа Галоч разделял страсть Пюига к каталонским бандитам.
— Приходите в среду, — сказал Франсуа, когда гости собрались возвращаться в Пи. — В среду будет праздник. Да. Здесь будет праздник.
В его холодном взгляде сквозило детское лукавство.
IV
Порывы веселого ветра заглушали журчание реки. Над кладбищем, на арке, сплетенной из ветвей, красовалась надпись:
14 июля 1789 года
14 июля 1943 года
Легкий ветерок, налетавший из ущелья, временами колыхал этот транспарант, укрепленный среди красных и желтых лент.
Центром всеобщего оживления была мэрия. Все это было бы трогательно и непостижимо, если и вправду старый дворянчик не дурачил их.
Уже спустилась ночь, когда трое молодцов в слишком узких костюмах, купленных в «Веселом хлебопашце», — двое из них были в пиренейских беретах с неизменными крысиными хвостами, прикрепленными к центру берета, третий же явно гордился своей каталонской шапкой, родной дочерью фригийского колпака, причем тоже красного цвета, — выстроились в ряд на крыльце. Эспарделья, тамбуринщик, черный как ночь, с лихо закрученными кончиками усов, скуластый, с мохнатыми бровями, протянул к небу свистульку пастуха — свирель. Невеселый призыв промчался по деревне и затерялся в пространстве. Стоявший рядом с Эспардельей Висент, по прозвищу Красный Пес, фальшиво и сбивчиво подхватил этот мотив на корнет-а-пистоне, что свидетельствовало скорее о его рвении к музыке, нежели о музыкальном даровании.
Стоявший по другую руку Эспардельи суровый Тонио, выставив вперед свой крючковатый нос, дудел в огромную трубу, ради торжественного случая начищенную до блеска.
Эти горемыки надеялись, что их будет пятеро, но их было всего лишь трое, притом трое весьма посредственных музыкантов. Но присутствующие внимали им всем сердцем. Они сразу признали сардану времен старых «кобласов», странствовавших в шарабанах, некогда многочисленных «кобласов», похожих на те негритянские оркестры, которые разъезжали по Нью-Орлеану, неся с собой безысходное отчаяние хлопковых полей. Праздник начался.
Последний приз с верхушки натертого мылом шеста только что был унесен, но унесен не мальчишкой, ибо мальчишек в Манте больше не было, а неким подобием Донателло, юношей, уцелевшим от угона на стройку. Он сорвал с верхушки шеста колбасу весом самое меньшее в три кило, так туго натягивавшую шкурку, перетянутую веревочками, что она чуть не лопалась, и весело грозил ею округлым формам Мануэлы Вейль, которая вопила, что она и не такое видывала.
У входа в один загон был устроен тир; к дощечкам в тире были приклеены откуда-то вырезанные фотографии, изображавшие толстого Муссолини, еще более толстого Геринга, тщедушного Франко, Лаваля — как всегда, в черном. Маршала Петена среди них не было. Разумеется, это был предел единодушия, возможного в Манте.