Пчелиный пастырь
Шрифт:
Вдалеке залаяли собаки. Да, это собаки. Снова настойчивый, призывающий человека лай. Как трудно определить расстояние! Слаб человек, потерявший контакт с природой! Раз собаки, значит, тут немцы. Непроглядная темь. Но быть может, света просто не видно? Ночи замаскированы. Близко пролетает птица — это мешает слушать. Лай одинокий, блуждающий, еле слышный. В ответ ему прокатывается свист. Должно быть, это патруль или смена караула на расстоянии нескольких километров.
Глядя в ночь глазами, расширенными от темноты, Эме думает о том, что надо было бы нарисовать эту картину, если бы он только смог. Какая мудрость была в безумии Ван Гога, представшего на
Несмотря на то что стоит август, снега недалеко отсюда. Холод дарует ему ту ясность ума, какая возникает, когда мысли бегут стремительно и уходят далеко. Сегодня вечером Лонги отчетливо сознает, что бога нет. Во всяком случае, того бога, в которого он верил в детстве, того, который принял человеческий облик. Канигу окружают лишь такие же гиганты, как и он сам.
Должен ли бодрствующий бодрствовать? Да, он бодрствует! Часовой должен быть на часах. Эме не такой уж хороший часовой. Эме не стоит на часах в том смысле, в каком это является действием. Пюиг — тот будет стоять на часах, после того, как сменит его. Просто потому, что Пюиг в совершенстве владеет языком определений. Эме старается вовсю. Надо быть на часах. И не создавать из-за чрезмерной бдительности призраков, как тот здоровенный болван эльзасец, который, стоя на передовой, на посту, дал залп на своем участке: он стрелял в восходившую луну. Эме смеется.
Смех его обрывается. Снова слышится шум. Эме прислушивается. Тишина. Как будто и там прислушиваются. Глубокая тишина, она загоняет сердце в грудную клетку. Нервы напряжены до предела. Там кто-то есть. Но где? В ста шагах? В десяти? Скорее, в десяти. Или, может, в двадцати? Он было присел, но теперь встает. Колени трещат. Этот треск, должно быть, слышен и в Манте! Он затаивает дыхание. Поднять тревогу? Прервать сон, в котором все они так нуждаются и за который отвечает он? Предупредить одного Пюига? Но Пюигу особенно необходимо выспаться. Он весь высох от усталости. Он тонок, как виноградная лоза.
Лонги снимает вальтер с предохранителя. Тугой предохранитель щелкает. Эме знает, что маленькая железка выпустила на волю красную точку, в которой прячется внезапная смерть. Катятся камни. Тот не шевелится — тот, у которого, наверное, тоже есть автоматический пистолет с выпущенной на волю смертью. Эме делает четыре шага. Все вокруг влажно от тумана. Эме останавливается. Сверкают чьи-то глаза. Неподвижные глаза. Ну и глазищи! Внезапно раздается громкое хлопанье, и он чувствует дуновение крыльев огромной птицы, такой же большой, как тетерев-межняк Сантьяго.
Эме снова превратился в лейтенанта Лонги. Он стрелял в фельдфебеля, в птицу он не стрелял. Все в порядке. Остальное — в руках божьих. Теперь я себя понял. Мой бог неизмеримо прекраснее самой прекрасной человеческой оболочки.
Пюиг насвистывает военный сигнал подъема и подходит к Лонги. Четыре часа.
— Все в порядке?
— Три четверти часа назад. Собаки. Там.
— Значит, в стороне Дониа. Они приближались?
— Не думаю. А потом появилась большая птица. Она глядела на меня несытым оком.
— Она и есть неясыть.
— Как?
— Неясыть. Не-я-сыть. Понял? То есть большая сова. Наши старики неисправимы. Иди спать.
— Я великолепно себя чувствую.
— Ну и чудак же ты! Был у меня товарищ вроде тебя, в Эколь Нормаль. Он плохо кончил.
— Стал коллабо?
— Офицером!
Оба смеются и одновременно говорят: «Т-ш-ш!»
— Поговорим серьезно. Если в Барселоне у тебя будут неприятности, иди к делопроизводителю Конти, улица Реаль, дом семь. Но если тебя сцапают, не ссылайся на него ни в коем случае! Ну, а дальше?
Эме не понимает. Ах да, дальше. Пюиг спрашивает, что он будет делать дальше, после того как перейдет границу. Это, наверное, похоже на прыжок с парашютом. К счастью, существуют товарищи, которые тебя подтолкнут!
— Отправлюсь в Северную Африку и буду воевать в моем чине, если только понадоблюсь.
— Стало быть, пойдешь по той же дорожке, что и майор. Ну что ж, отделайся от него, когда вы перейдете границу. Он там и двух часов не продержится. И не забывай, что ты канадец.
— Я чистокровный франсуский канатец, родился в Квебеке — Кве плюс бек.
Они садятся.
— Ты сделал выбор, — вздыхает Пюиг.
Ночь медленно светлеет.
В хижине возня. На этот раз подъем по всем правилам. Раиса похожа на лунных купальщиц с картины художника Шаба. Моше встает. Этот человек — олицетворенная воля. Поспешно снаряжаясь в дорогу, они словно танцуют на месте. Сейчас идти становится трудно. От Черного озера к Голубому озеру самое большее пятьсот метров, но надо подняться на высоту сто двадцать метров извилистыми тропинками между хребтами мамонта. Гроза оставила после себя скользкую грязь — никому никогда и в голову не пришло бы, что она может появиться здесь, на этих камнях.
Уже проступает обильный пот. Саквояж из крокодиловой кожи переходит из одной руки в другую. Они задыхаются, но наконец выходят туда, где сверкает Голубое озеро. День занялся. На скалах, обращенных к северу, кое-где лежит снег. Пюиг, который идет впереди, огибает озеро. Могучая громада преграждает им путь — то нависает над ними призрачный Коровий пик.
Граница проходит выше. Свет нарастает, встает грязно-серая заря разочарований. Еще метров сто карабкаться вверх, чтобы добраться до перевала, его впадина мерцает в изъеденной челюсти горы, над задумчивым белым облаком. Они карабкаются. Старик Моше останавливается, снова идет, шатается, помогает себе руками, опирается на Раису.
— Держитесь! Осталось еще тридцать метров.
Лонги думает: «А потом будет расстрел. Вот как мы перестреляли немцев на „Живодерне“! Что ж, это будет справедливая расплата: кровь за кровь. Фельдфебель приподнимается на локте, вытягивает руку с пистолетом, целится в Политкома… Нет! Нет! Надо все предоставить богу, даже если бога в образе человека не существует».
По мере того как они продвигаются вперед, облако, точно от веретена прядильщицы, раздергивается на волокна. Десять метров. Ущелье. Сзади, словно с помощью театральной машинерии, спускается еще облако, и на фоне его, как в театре теней, вырисовывается силуэт Пюига. Учитель из Вельмании поднимает кулак. Нет, совсем это не тот жест, который в те годы все еще был единственным приветственным жестом «красных». Он поднимает руку на уровень плеча, опускает ее, затем быстро поднимает в ритме гимнастического шага: раз-два, раз-два. Они втроем, считая Капатаса, тащат и подталкивают сэра Моше Левина. Они напрягали все силы. Нельзя, чтобы Ветхий завет начался сначала. «Ибо прежнее прошло». Прошло! Как и те слова, которые в двадцать лет — так давно это было! — писал на стенах училища в Валансьенне наивный Лонги. Несмотря ни на что, прежнее прошло!