Пчелы мистера Холмса
Шрифт:
— Продемонстрируйте, — сказала она.
— Очень хорошо.
Он взял ее руку в свою, но рассмотреть что-то в вечернем свете было трудно. Склонившись, чтобы лучше видеть, он различал одну только белизну ее плоти — бледную кожу, пригашенную тенями, затмеваемую концом дня. Он не обнаружил ничего — никаких четких линий, никаких глубоких борозд. Сплошь гладкая, чистая поверхность; единственное, что он мог разглядеть в ее ладони — это отсутствие глубины. Она была невиданно, безупречно гладкой, лишенной болтливых знаков существования, как будто ее обладательница никогда и не рождалась. Обман света, рассудил он. Обман зрения. Но внутри у него все равно прозвучал омрачивший его мысли голос: эта женщина никогда не станет старухой, не
Тем не менее он прозрел в ее ладони кое-что еще — и прошлое, и будущее.
— Ваши родители умерли, — сказал он. — Отец — когда вы были еще ребенком, мать не так давно. — Она не шевельнулась и не ответила. Он говорил о ее неродившихся детях, о тревогах ее мужа. Он сказал ей, что она любима, что надежда вернется к ней и однажды она обретет великое счастье. — Вы справедливо полагаете, что принадлежите чему-то большему, — сказал он, — какой-то благодати, вроде Бога.
И в тени садов и парков она находила тому искомое подтверждение. Тут она была свободна, укрыта от шумных дорог, где катился экипаж за экипажем, где вечно ждала своего часа смерть и самодовольно расхаживали мужчины, отбрасывая длинные, нечеткие тени. Да, он видел по ее руке: она чувствовала себя живой и сохранной лишь в одиночестве на лоне природы.
— Сверх этого я ничего сказать не могу, делается слишком темно. Но я бы очень хотел продолжить в другой день.
Ее ладонь задрожала, и, сосредоточенно покачав головой, она внезапно отдернула руку, словно ее пальцы лизнул огонь.
— Нет, простите, — взволнованно ответила она, присев на корточки и подбирая свои вещи. — Мне надо идти, правда надо. Спасибо.
Затем, будто его и не было рядом, она стремительно повернулась и поспешила по дорожке прочь. Но тепло ее руки сохранилось; запах ее духов удержался. Он не окликнул ее, не попытался выйти из парка вместе с нею. Было только правильно, что она ушла без него. Ждать от нее этим вечером чего-то еще было бы глупо. Конечно же это к лучшему, подумал он, глядя, как она уплывает вперед, как ее фигура уносится от него. Но следом произошло невероятное; потом он убеждал себя в том, что все было иначе, чем он запомнил, хотя представлялось это ему все равно именно так: на его глазах она пропала с дорожки, растаяла в облаке белейшего эфира. Но от нее осталась — спорхнула на землю, как лист с дерева, — перчатка, на которой давеча сидела пчела. Обомлев, он кинулся туда, где исчезла женщина, и нагнулся за перчаткой. Возвращаясь на Бейкер-стрит, он уже начал сомневаться в том, что память его не подводит, хотя и был убежден, что перчатка отдалялась, как мираж, — и, тоже ускользнув от него, перестала быть.
Вскоре, подобно миссис Келлер и перчатке, растворился и Стефан Петерсон — он сгинул навсегда, когда я распрямился, изменил выражение лица, снял и сложил одежду. Его не стало, и у меня будто гора упала с плеч. И все же я был не вполне удовлетворен, потому что многое в этой женщине по-прежнему меня интриговало. Когда что-то завладевало моим умом, я нередко сутками обходился без сна, вновь и вновь обдумывая то, чем располагал, и рассматривая это под всевозможными углами. И теперь, когда в моих мыслях витала миссис Келлер, я понял, что на какой-то срок лишусь всякого отдыха.
Той ночью я в своем просторном синем халате ходил и собирал подушки с кровати, кушетки и кресел. В гостиной я соорудил подобие восточного дивана, на которой и устроился с запасом сигарет, коробкой спичек и фотографией женщины. В подрагивающем свете лампы я увидел ее; она шла сквозь пелену синего дыма, вытянув ко мне руки и глядя мне в глаза, а я сидел, не шевелясь, в моих губах дымилась сигарета, и свет падал на ее нежные черты. Ее появление как будто прогнало все осаждавшие меня заботы; она пришла, дотронулась до меня, и в ее присутствии я легко и спокойно уснул. Через некоторое время я проснулся и увидел, что комната освещена весенним
Глава 17
Настало утро.
В его ручке вышли почти все чернила. Чистая бумага закончилась, и стол был устлан плодами Холмсова лихорадочного ночного труда. Но это было не бездумное черкание записок, его руку до самого рассвета гнало вперед куда более определенное намерение — завершить рассказ о женщине, которую он видел один-единственный раз несколько десятков лет назад и которая по какой-то неясной причине внедрилась этой ночью в его мысли и явилась к нему ярким, четким видением, когда он отдыхал за столом, прижав большие пальцы к глазам.
— Вы ведь не забыли меня? — спросила давно умершая миссис Келлер.
— Нет, — шепнул он.
— И я не забыла вас.
— Неужели? — спросил он, поднимая голову. — Разве это возможно?
Как и юный Роджер, она гуляла с ним среди цветов, по гравийным дорожкам, говоря при этом очень немного (ее внимание перескакивало с одного занятного предмета на другой, из тех, что попадались по пути), ее присутствие в его жизни, как и присутствие в ней мальчика, было мимолетно, и после расставания с обоими он оказался совершенно опустошен и пребывал в тихом отчаянии. Разумеется, она ничего не знала о том, кто он такой на самом деле, не подозревала, что он известный сыщик и тайком следит за нею; она знала его как скромного собирателя книг, застенчивого человека, одинаково любившего растительный мир и русскую литературу, — незнакомца, однажды встреченного в парке, но оказавшегося доброй душой, — он неуверенно подошел к ней, когда она сидела на скамейке, и вежливо поинтересовался, что она читает:
— Извините меня, я заметил случайно, это у вас «Осенние вечерни» Меньшова?
— Да, — сухо ответила она.
— Отлично написано, вы согласны? — продолжал он с восторгом, как будто пряча неловкость, которую ощущал. — Не без недостатков, но ведь в переводе ошибки неизбежны и, как мне кажется, простительны.
— Я не видела ни одной. Вообще-то я только начала…
— Все равно наверняка видели, — сказал он. — Может быть, просто не обратили внимания, их легко пропустить.
Она тревожно посмотрела на него, когда он сел рядом. У нее были очень густые, почти кустистые брови, и они придавали ее голубым глазам жесткость. Она казалась недовольной: было ли тут дело в его присутствии или в обычной осмотрительной сдержанности осторожной, замкнутой женщины?
— Вы позволите?.. — спросил он, кивая на книгу в ее руках. Промелькнул миг молчания, она протянула ему ее, и он, заложив страницу указательным пальцем, перелистал книгу назад и сказал: — Вот, например, смотрите, в самом начале гимназисты без рубашек, потому что у Меньшова сказано: «Человек внушительной наружности выстроил голых по пояс мальчиков в ряд, и Владимир, чувствуя себя обнаженным, как и Андрей с Сергеем, вытянул длинные руки по швам». А потом через страницу он пишет: «Услышав, что перед ними генерал, Владимир незаметно застегнул за спиной манжеты и расправил узкие плечи». У Меньшова можно найти много подобного — по крайней мере, в переводах его книг.
Но, дописывая рассказ о ней, Холмс не вспомнил в точности разговора, который споспешествовал их знакомству, отметив лишь, что спросил о книге и был поражен ее задержавшимся на нем взглядом (странное, неправильное обаяние ее лица — приподнятая бровь, натянутая полуулыбка, которые он уже видел на фотографии, — выдавало натуру апатического типа). Нечто не от мира сего было в ее голубых глазах, бледной коже, в том, как она держалась, — в неспешных, плавающих движениях, в том, как она, наподобие привидения, почти парила над дорожками сада. Некая бесцельность, невесомость, непознаваемость — какая-то безропотная покорность судьбе.