Печаль полей (Повести)
Шрифт:
— Ну что ты, что ты… Степан! — Катя отвернула повлажневшие глаза.
— Да уж порассказала мне Мария. А я еще за судьбу свою обижен был.
— Выпьем, что ли, давайте, — проговорил Михаил. — За то выпьем, чтобы тяжкое твое, Кать, прошлое, да и наше со Степаном проваливалось все глубже, как камень в воду, и не всплывало, как тот же камень, никогда.
Когда выпили и по второй, Степан некоторое время помедлил, ковыряя в тарелке. Потом отложил вилку, поднял тяжелую голову, спокойно проговорил:
— Так что жизнь надо сначала начинать.
Он говорил это, глядя Кате в глаза, и она не отвернула своих, выдержала, лишь зрачки ее чуть дрогнули.
— Что ж я тебе скажу, Степан… — ответила она, потому что его взгляд требовал ответа. — Хочешь, нет ли, а сначала надо. И ты все правильно… правильно.
— Да, мы, Степан, по весне тебе и этот освободим, свою развалюху починять счас начну вот. Чего ж тебе строиться? — сказал Петрован. — А коли хочешь, так деньгами…
— Умный ты, Петрован, а тут… — Тихомилов дернул щекой. — Это мне с Катей да с тобой за всю жизнь не расплатиться.
— Так ведь…
— А хочешь, чтоб навеки не рассорился я с тобой, так больше чтоб не слыхал…
— Тогда прости… Я ж от чистого сердца.
— И я от чистого… Значит, одобряете? — спросил Тихомилов сразу у всех.
— Да как же за такое человеческое дело не одобрить? От души радоваться будем.
— Тогда я и пойду, доложу ей. А то она как узнала, что я к вам, в рев ударилась…
Накинув шерстяную шаль, Катя вышла в сенцы проводить Степана. Там, в холодных потемках, он обернулся к ней, она положила руки ему на грудь, на секунду припала к нему головой и тут же отдернула ее, прошептала:
— Вот жизнь…
— Да уж конечно… Твой Петрован все говорит — по-воро-от!
— А Марунька — баба добрая. Она всю себя отдаст тебе.
— Да я это понял. За две недели понял вот. И решился — чего тянуть неприкаянность-то свою.
— С богом тебе, Степан…
В сельсовет Тихомилов с Марией съездили еще по санной дороге. Потом всей деревней гуляли до утра в старенькой Марунькиной избе.
Свадьба была как свадьба, по-деревенскому шумная и пьяная, с песнями и плясками. И все-таки было в ней что-то горьковато-тяжкое. На три четверти Романовка состояла из вдов, и то одна, то другая бабенка, попев и поплясав, кидалась в рев. Мария вылетала из-за стола отпаивать их водой, бабы в ответ говорили ей, кто жалуясь, а кто откровенно завидуя, примерно одно и то же: счастливая, мол, одной из всех нас тебе и привалило…
— Да разве ж я повинная в том, бабоньки… Нежданно, негаданно выпало… как ливень с ясного неба пролился, — оправдывалась Мар«я и беспомощно обращалась за поддержкой к Кате; — Да скажи ты им, Катерина! Скажи…
А иод конец и сама Мария тяжело разрыдалась, упала вниз лицом на кровать.
Степан Тихомилов на этой своей свадьбе был молчалив и спокоен, песен и слез он будто и не слышал, лишь когда Мария зарыдала, он поднялся со своего места, раздвинул толпившихся у кровати женщин, сильными руками поднял
— Вот… вот… — как в подтверждение своей невиновности пробормотала Мария, обтирая ладонями мокрые и счастливые глаза.
А через год с небольшим, в мае пятьдесят третьего, как только отсеялись, сыграли свою свадьбу и Михаил Афанасьев с Софьей Пилюгиной.
Более четырехсот раз за это время вставало над небольшой Романовкой древнее и вечно молодое солнце, щедро освещало холмы и пашни, сенокосы и пастбища, обновляющуюся потихоньку деревню — Степан Тихомилов с Марией да Михаил Афанасьев поставили к зиме пятьдесят третьего новые дома. И сама земля пять раз обновлялась за это время — весной, летом, осенью, зимой и снова весной.
Обновлялась земля, разносил ветер над нею знакомые и привычные людям, но все-таки каждый раз по-новому волнующие их запахи: летом — разомлевших под солнцем трав, осенью — усталых полей и поспевших хлебов, зимой — чистого и холодного снега, а весной — молодого и свежего неба, в теплую глубину которого возвращались птицы, извечные его жители…
… Обойдя на другое утро после своего возвращения деревню, завернув вслед за Софьей в телятник, Михаил пообещал вечером прийти снова и сделал это. Когда он, улыбающийся и веселый, вошел в помещение, девушка готовила пойло для телят. Увидев его, она быстро разогнулась, отступила к окошку, будто намереваясь выскочить через него, брови ее, черные и длинные, как птичьи крылья, зашевелились, туго распрямились.
Потом между ними произошел такой разговор:
— Ну и… что? — спросила она.
— Ничего. Утром я же обещал прийти к тебе, вот и пришел.
— Как пришел, так и уйдешь. Ну, поворачивайся!
Он, ростом чуть не под потолок, стоял и улыбался.
— Ну, уходи давай.
— А я вот вижу, Сонь, ты ждала — приду иль нет.
— Скажи-те! — вспыхнула она неподдельным гневом. — Так вот и глядела в окошко весь день — не идет ли, мол, светик-то ясный?
— Ты что ж… всегда такая злая?
— Всегда, — бросила она резко.
Тогда он снял шапку и присел на скамейку.
— Значит, я буду тебя перевоспитывать.
Брови ее опять шевельнулись, но теперь не расправились в тугие стрелы, а, наоборот, обмякли как то обессиленно.
— Слушай, ты в своем уме? Вся деревня уж знает, что утром ты был тут. А ты снова…
— Да мне-то что за дело!
— Вам, мужикам, все просто. А нам…
— Так я ж на тебе жениться хочу, Соня.
— Ох ты! — Будто задохнувшись, она крутнула головой вправо, влево — то ли чтоб поймать глоток воздуха где-то, то ли чтоб убедиться, нет ли посторонних здесь. И, раскинув, как прежде, во весь лоб брови, насмешливо произнесла:
— Слепой в баню торопится, а баня еще и не топится.
И тут выдержки у нее не хватило, она сорвала со стены коромысло и, не опасаясь уже, что ее голос может быть кем-то снаружи услышан, закричала: