Печорный день (сборник)
Шрифт:
Петр Викторович, еще будучи тогда Петей, заметил, как люди, выбирая, словно подбирают к себе. Главный инженер, сам гладкий, большой и красивый, выбрал гладкого блестящего нутреца, безотказный работящий отец — безотказную суховскую кобылу.
И всегда, стоит лишь Петру Викторовичу представить пикник на берегу Томи, как в голове замелькают подробности одни мельче других, да еще ярче, выпуклее основного события, как его с годами стал называть Петр Викторович — самораскупоривания самородка. Небось так вот и думал о нутреце да кобыле, когда ехал рядом с Суховым на облучке вверх по Томи, и, конечно, еще об инженеровой дочке. Поэтому дорогу от города до парома Петр Викторович совсем не помнит.
Как будто проехали гостиницу и сразу же съезд к перевозу. На самом деле кобыла трусила до перевоза часа полтора, если не два. Паром загружался на той стороне, и Петр Викторович, засучив штаны, бродил по песчаной отмели, а отец собрал сухой промытый песок с мысочка и завязал в носовой платок. Тут откуда-то подвернувшийся рыжий мужик с бородой — тоже, может быть, ждал парома, — стал с хитростью уверять отца Петра Викторовича, что золота тут нет и быть-то не может, потому что здесь нигде близко нет никакого золотишка. И до того он был хитер, что даже не слушал, как отец, несколько напуганный, старался объяснить, для чего он взял песок, — для строительства, там определят, может, этот песок годится для приготовления раствора. Но рыжий хитрил все сильнее и все ласковее
Хитрили еще парни-колхозники, работавшие в поле недалеко от места пикника. Они подошли после того, как Сухов распряг свою в кровавых полосах, словно зебра, кобылу, спутал ей передние ноги, мать Петра Викторовича расстелила на траве в тенечке клеенку, заставила ее посудой и свертками, а отец развел костер и подвесил чайник, — подошли, принялись щуриться вполхитра, вот, дескать, всей семьей привал сделали и с лошадкой, с дрожками, как будто дрожки или зебристая кобыла могли не принять участия и действовать самостоятельно, особенно дрожки. Потом, потихоньку нагнетая хитрость, переключились на оценку извлекаемых из свертков продуктов, так, как будто сроду не только не пробовали, но не видали и лишь догадываются понаслышке, что это вот булочка, а то сахарок, селедочка. Если бы существовал счетчик хитрости, он бы за это время перепрыгнул с полхитра через полтора, два хитра, и стрелка застыла бы около трех хитров, в момент, когда на свет появилась из укутанной кастрюли горячая картошка. Уж картошка-то казалась совершенно недоступной их пониманию. Счетчик же юмора или шутки, если его подключить к тем парням, не дрогнул бы ничуть, даже самый что ни на есть рентгеновский. Так думал тогда Петя, так считал потом и сейчас считает Петр Викторович. Никакого шутовства, хитровство. Не ради шутки, а ради одной только хитрости, не замутненной никакими добавками, шла болтовня. Так вот, парни примерно на шести хитрах тоже заговорили о золоте, что никакого золота в их краях и искать нечего, нет здесь золота. Петр Викторович удивляется, как это он тогда, будучи Петей, смолчал, ведь они с Суховым после парома, уже на этой стороне, переехали через два ручья и проехали мимо нескольких родников, на каждом из них был устроен желоб, чтобы получился водопадик, под который удобно сунуть таз с породой и промывать золото, около каждого желоба лежали кучи песка с гравием — пустая порода, все как на Клондайке по описаниям. Мать и отец старались отвлечь парней на другое, шутили, приглашали покушать вместе, чайник как раз вскипел, но те так и ушли, нагруженные ворохами хитрости и заверениями о бесполезности поисков здесь золота. И опять Петя утерпел, и Петр Викторович гордится такой рано появившейся осмотрительностью, не бросился сразу же искать золото, дождался, пока все не устроились подремать после еды — отец с матерью на байковом одеяле в тени деревьев, Сухов под дрожками на вынутом из задка кожаном сиденье и на самом деле задремал, дремала на солнцепеке и кобыла, лишь изредка подергивая кожей, чтобы согнать мух.
Тут подробная, мелочная картинность меняется, исчезает яркость, и получается, будто Петр Викторович не вспоминает про самого себя, а чей-то рассказ о другом Пете, не видит, а прочитывает, как Петя вышел на край скалистого обрыва к берегу реки и, недолго думая, спустился, обдирая колени, натыкаясь руками на колючки и шипы, может, это совпадало с прочитанным о путешественниках, золотоискателях, кобыла же не совпадала с прочитанным, и Сухов. Петя потому спустился к реке, что читал про Клондайк, вот теперь и вспоминается, путаясь с прочитанным. Говорят: — книжная речь, здесь же — книжное зрение. Многие замечали, если начитанный человек и рассказывает свое, его незаметно сносит на литературу, хоть он и понимает, что сносит, а уж выплыть на чистое свое не может. Оказывается, литература врезается в память еще до всяких своих впечатлений. Вот почему Петру Викторовичу и кажется, что нет фабулы, своей нет, не заквашенной на литературе, а он не хочет единственное такое событие в своей жизни сохранить для самого себя, как ряд картинок в книжном стиле, вот почему он отбрасывает то, что сравнялось с чужим, и хранит лишь четкие, не тронутые привнесенным свои события, отсюда и неуклюжее словосочетание — _самораскупоривание самородка_. Глупость, конечно, мальчишество, зато свое, а не читанная всеми литература.
Событие, если отбрасывать всякое на что-нибудь похожее, начало зарождаться с того, что Петя почувствовал себя в смешном положении перед самим собой: обдирался на камнях, сползал с обрыва и, может, рисковал немного, вдруг сорвался бы? Но слез, и что же, что он на берегу у самой воды? А искать как? Искать золото чем? Стыдно и смешно, и полное сознание своего опьяняющего мальчишества, и солнце, и прозрачная вода у ног. Какое там золото, смешно до коликов, разве его так найдешь! Очень смешно. Ну а раз потеха, так потеха — надо искать самородки просто, без ничего. Немедленно и стыд прошел, весело от озорства, бродит Петя вдоль берега и сквозь тонкий слой воды разглядывает: камень или самородок? Петру Викторовичу и сейчас приятно представить, как играют солнечные блики на камешках под водой — сплошь самородки. Вытащит из воды — нет, не самородок, камень, а это? Это-то неужели камень? Каждый раз сказочная надежда, каждый раз веселое разочарование, и очередной самородок летел в реку. Игра как игра, но в ней уже присутствовало ожидание, потому что Петя — и это Петр Викторович помнит абсолютно точно — часто поглядывал на то место среди камешков: и когда не добрел до него, и когда брел над ним, и когда оно осталось сзади, он как раз возвращался к нему, как началось это самораскупоривание — из воды медленно выпучился столбик воды же толщиной с Петин кулак, высотой на глубину в этом месте. Поднимался из воды столбик воды, но в столбике она выглядела остекленевшей, подпирала столбик кучка камешков с песком и с самородком с самого низа. Петя сразу же понял, что не зря только сейчас называл все камни подряд самородками, он, значит, чувствовал его появление заранее. Потом, много лет спустя, Петр Викторович сравнивал такое неосознанное и в то же время уверенное ожидание с тем предчувствием поклевки крупной рыбы, которое вдруг охватывает рыболова: еще и поплавок не шевельнулся, а рыболов знает — вот сейчас! И на самом деле происходит, как предчувствовал рыболов. Но в том мальчишеском: самородок! в торжествующем утверждении также с годами проявлялась для Петра Викторовича и доля неуверенности, которая запала в сознание при первом же взгляде на то, что Петя назвал самородком, — в нем брезжило что-то не от природы, но не искусственность, а неуловимое несоответствие сути слова, хотя ни Петя, ни Петр Викторович настоящих самородков, кроме как на фотографиях, не видел и свои сомнения вполне мог бы отбросить, а не лелеять их так долго. В мгновения же события самородок воспринимался Петей только как самородок, да и были ли мгновения? Была ли хоть какая-нибудь длительность? Промелькнуло сразу, а сознание расчленило на мгновения, в которые виделось, как столбик выпирающей воды сровнялся с поверхностью основанием, потянул с поверхности струйки, словно нити из тонкого покрывала, часть их рвалась сразу же, остальные, растягиваясь, поднимались за столбиком, образовали у его основания
Конечно, к мнению, что нет фабулы и потому рассказывать нечего, Петр Викторович пришел не сразу, наоборот, у него сразу же вслед за последней еле слышно раскупоренной в поднебесье бутылкой начал чесаться язык, когда он, еще будучи Петей, стоял по колено в воде, глядя то в небо, запрокидывая голову, то на то место, откуда выпучился самородок, и понимал, что теперь в его глупом положении нет ничего веселого. Он нестерпимо захотел сейчас же рассказать папе-маме-Сухову, получить объяснение и хоть как-то успокоиться и не остаться навсегда в дураках. Ему сгоряча даже не пришло в голову, что можно не остаться в дураках, если подождать, и если будет другое выпучивание, и если поймать самородок. К сожалению, дождаться не вышло из-за внезапно налетевшего дождя, тучи лезли из того клочка неба, куда раскупорился самородок, из-за дождя не вышло и рассказать отцу с матерью, а Сухов, с которым Петя сидел на облучке, накрывшись одним куском клеенки, за всю дорогу ни разу не обратил внимания на его попытки завязать разговор, возможно, и не мог обратить — дорога раскисла, очень просто поскользнуться кобыле, еще проще опрокинуться дрожкам, однако. На пароме их настиг град, больно доставалось даже через клеенку. Некоторые крупные градины так шлепались в воду, что Пете все казалось — вернулся назад в реку самородок, но, окунувшись, градина подпрыгивала и плыла по реке.
Дома и вовсе было не до разговора — обсушиться, растопить плиту, чтобы обогреться и вскипятить чай, а там и в постель — поздно. Тем не менее Петя все-таки сумел рассказать матери, торопясь, сбиваясь и ожидая, что почти не слушавшая его мать наверняка скажет, что это была лягушка, и мать так и сказала: лягушка. Тут Петр Викторович шутит про себя, что странно, как это тогда совершенно не знали слова «некоммуникабельность». Ну а у Пети оставалась еще надежда на завтра, на конюшню, на общество мальчишек и Ахмета. Снова неудача — у общества хватало разговоров о вчерашнем граде, который разбил несколько окон, к одним влетел в открытую форточку, шлепнулся в чернильницу, прокатился по столу и растаял на скатерти. Вспоминали слышанное, прочитанное, и не только о граде — о лавинах, снегопадах, дошли до метеоритов, словом, перебрали все падающее, и, конечно, Петины попытки вставить свою историю о взлете отбрасывались автоматически. Потом Петр Викторович прикидывал, окажись Петя мудрее, он мог дотерпеть, когда исчерпается падающее, перевести разговор на лежащее — те же метеориты, клады, глядишь, и выслушали бы про взлет-раскупоривание, и неизвестно, как пошло бы тогда дальше, по крайней мере, не сложилось бы у него, Петра Викторовича, комплекса насчет фабулы. Но, может, и не удалось бы, окажись Петя мудрее хоть в сто раз, вскоре явился сухорукий Жорка и потряс ребят своим сообщением, что его возили к врачу и тот взялся рассушить ему руку и уже начал. Все слушали только Жорку, а он так разошелся и осмелел, что по дороге до ночного то и дело пускал своего нутреца рысью, а на обратном пути без всякого стеснения спустил штаны и показал, какие у него ссадины, ребята тоже показали свои ссадины, самые внушительные ссадины оказались у Пети, и он чуть не стал равным по геройству самому Жорке. Но Петя поторопился — снова пустился рассказывать о самородке, его опять не захотели слушать и высмеяли, связав самородок со ссадинами, обидно и неприлично, и превратили бы в прозвище, заикнись он о нем еще раз.
Оставался Ахмет. Он слушал как будто сочувственно, и Петя радовался, что наконец нашел слушателя, который все поймет и объяснит и уж не скажет, что это была лягушка. Ахмет не сказал — лягушка, Ахмет сказал — ласточка и сплюнул своим знаменитым тонким и длинным плевком, которому ребята завидовали еще больше, чем кривым ногам.
Школьные приятели в Москве не говорили — ласточка или лягушка, они допускали самородок и самораскупоривание, но спрашивали: ну и что? а дальше? Так выявился недостаток фабулы, и Петя в конце концов замолчал. Даже, допустим, он натолкнулся на месторождение антигравитационного вещества, а дальше? Все имеет свое «а дальше?», которое складывается постепенно в историю. Это уже мысли Петра Викторовича, и он с тех пор много уже повидал этих «а дальше». Всякой фабулы, в том числе и связанной, хотя многим может показаться, что и связанной для Петра Викторовича с самородком, начиная от конюшни. Стоит только подождать, и с течением времени выплывает и продолжение.
Вот, например, как продолжилась и кончилась история жеребца — не жеребца, нутреца — задумал он поозорничать в своей всегдашней манере, сделал вид, что испугался, шарахнулся, да в сторону слепого глаза, и ногой угодил в яму, переломил ногу, забился, опрокинул дрожки с седоками. Прискакал Ахмет с конюшни, прирезал жеребца, а тушу его выкупил на мясо себе, родне и знакомым, однако. Из седоков пострадала лишь дочка главного инженера — та, которая так привлекала внимание Пети, у нее получилось сотрясение мозга. Зато из больницы она вышла преображенной.
Здесь можно ответить, если кого-нибудь заинтересует, и на вопрос: ну и что? А то — дочка главного инженера стала такой красоткой, что парни в городе на Томи замирали на танцплощадке чуть не каждый вечер, когда она там появлялась, а в цирке, куда она ходила, кроме танцплощадки, в нее повлюблялось несколько гимнастов и борцов, один из которых и увез ее. Все это Петр Викторович узнавал постепенно, еще будучи Петей, от матери, потому что его больше не возили на стройку, а мать жила там почти все время и Петю лишь навещала, или из ее писем. Потом, гораздо подробнее, от сухорукого Жорки, с которым оказался в одном институте. Рука у Жорки успешно рассушивалась, и по окончании учебы он был даже признан годным к воинской службе — война уже шла, и его мобилизовали в один день с Петром Викторовичем. Они прожили несколько дней вместе на пересыльном пункте в Покровском-Стрешневе и спали рядом на одних нарах. А встретились снова лишь через три года после победы.