Печорный день (сборник)
Шрифт:
Продираюсь сквозь заболоченный ольшаник, обнимаю стволы, срываюсь с кочек в коричневую жижу и потный, запыхавшийся вылезаю на берег очередного озерка, и летит блесна в воду. На пустой заброс.
Отыграла заря. Пустой заброс. Солнце печет полуденно — нет конца пустым забросам, озерки и старицы все глуше, таинственней. К концу дня с трудом соображаешь, как выбраться на тропинку. Завтра ранним утром начну оттуда, где кончил сегодня. Невезучие рыболовы самые упорные, на них держится все рыболовство, они творцы теорий, знатоки рыбьих повадок. Везучим и знать ничего не надо. Ловится у них, и все тут. С первого заброса.
Тает отпуск от заброса к забросу. Уж куда только не пробирался — ни тропок, ни следов. Подхожу бесшелестно, взмахиваю осторожно, и блесна-то
Мне становится жутко. На сухой гривке рядом с кривой березкой, под чистым небом, солнцем, над тихой водой. Одиноко и страшно, и наплевать на рыбалку. Меня тянет скорее, как можно скорее уйти, и я сбегаю с гривки, не оглядываясь на озерцо. Страх меня толкает взашей, гонит домой. Добираюсь разбитый, обессиленный и валюсь в сон. Досыпаю день, сплю вечер, ночь и не хочу, не могу встать поздним утром. Мне все равно. Мне даже все равно, что наказан за любопытство, подсматривание. Хотя я ничего не знаю о наказании и тем более о любопытстве и подсматривании — мне все равно. Знаю, что не виноват, но языком не могу двинуть в свою защиту от равнодушия. Мне все равно. Только одно я могу делать, и не оттого, что хочу, а оттого, что меня заставляют, удаляться от этих мест. Так же, как вчера, меня продолжают гнать взашей. Я плетусь на вокзал, жду поезда и только, когда вхожу в вагон, перестаю ощущать подталкивание, словно меня выронили по невнимательности или оставили, запихнув в угол от смущения: «Тут ошибочка вышла, нишкни, подожди, пока разберемся». И хотя мне все равно, где-то начинает теплиться надежда, что, возможно, отменят несправедливое наказание.
Я засыпаю, как только поезд трогается, с чувством вины и крохотной надеждой.
А проснулся — никакой надежды. Слабость. Брел от трамвая по своему переулку еле-еле. То ли обманули меня, то ли обманулся я сам, показалось мне, что обещали разобраться, ничего, кроме ощущения оставленности, предоставленности своей судьбе не на время, не на _пока разберемся_, а, я бы сказал, _на без отклика_, как в глухой степи. Умели же придумывать такие вот слова! Ну какая же степь глухая — вроде звенит, сияет простором, поди ж ты — глухая. И ведь сразу чувствуешь о чем.
Врача вызвали ко мне сразу же, а он — «скорую». Немедленно в больницу! Там анализ за анализом. Пригласили даже консультировать профессора, с ним пришел еще — у него под халатом на плечах вырисовывались погоны, ниже халата я не видел — в сапогах или ботинках — трудно было поднять голову, и никакие уколы не приносили облегчения. Врачи первым делом оттягивали мне веки и переглядывались — типичная, мол, картина. Как будто они сами нарисовали эту картину, кто оттянул — тот и художник. Военный интересовался — где? С чего бы ни начинал, а получалось — где бывал, где отдыхал и где еще мог или собирался. Понятнее понятного — выяснял, не забрел ли я вдруг под источник жесткого излучения. Тогда я и догадался про лейкемию, которая образовалась у меня, и еще догадался — им надо поспеть узнать, что к чему, пока я с ними.
У родных тоже подоспело спешно дело и тоже _пока я с ними_ — обмен жилплощади. Нашу с женой однокомнатную да комнату разведенной дочери — на трехкомнатную квартиру. По правде, мы давно об этом поговаривали, но варианты не нравились ни нам, ни дочери. И вот, якобы неожиданно, подвернулся очень заманчивый обмен. Я-то помнил, что из старых, отвергнутых: дочке не нравилось — первый этаж, мне — отсутствие подсобок, куда бы я мог приткнуть рыболовные снасти, приходящему зятю — не солнечная сторона. Теперь они стремились только бы успеть, пока я с ними. Ну а мне оставалось им подыгрывать: ах, ах, как удачно! Для каждого случая свой стереотип поведения. Умирающий не должен подавать вида, что знает свое положение, что понимает обман, которым его окружают, и из последних сил участвовать в нем. Тогда он будет считаться правильным или даже передовиком в этой специальности. А тот, который не скрывает своей осведомленности, озлобляется, умоляет: спасите! — явный бракодел.
По тому, как они поглядывали на меня с сомнением — успею ли я подписать все бумаги и присутствовать на получении ордеров, по тому, как они день ото дня все чаще замечали, что я лучше выгляжу и наверняка после новоселья поднимусь, отправлюсь на рыбалку, выходило, что ой как мало осталось мне быть с ними. Помнится, у нас на производстве в месткоме работал Могилкин Гроб Иванович — так его прозвали, на самом деле Глеб Иванович, по фамилии то ли Малинкин, то ли Мотылкин. Прозвали же потому, что его посылали навещать тяжелобольных. Посылали из-за его душевности, из-за отзывчивости, и, кроме того, болтали злые языки, из-за точного глазомера — безошибочно определял, какой длины в случае чего потребуется гроб. Выздоравливающие подтверждали, что ловили на себе его примеривавшийся прищур. Похожие прикидки замечал и я во взглядах врачей и родных. Сам уже не надеялся, что успею за ордером. Не знаю, почему не сказал, не описал того, что произошло на озерце под…анском, даже, наоборот, называл места по реке, где будто рыбачил, совсем по другую сторону города. То ли следовал запрету, то ли добровольно так поступал, надеясь, не оживет ли оглохшая степь.
Я дождался, она ожила. Я почувствовал, что оставленность кончилась, почувствовал, еще не отдавая себе отчета, так, возможно, настораживается собака, не понимая отчего. Только потом она начинает улавливать знакомые шаги хозяина.
Я дождался, за мной вернулись: мягко, как бы с сожалением о случившемся, с печалью и обещаниями. Нет, не думайте, что все обозначилось в четкой форме. Приходилось вам слышать момент подключения телефона — держите около уха мертвую, молчащую трубку, и вдруг она оживает, хотя и молчит по-прежнему. Я воспринял подключение всем телом, прежде чем осознал его, а обещания, сожаления — как живой пульсирующий фон в телефонной трубке. И снова призыв к поступкам, подталкивание. Стараюсь уловить подсказку, но ее нет. Должен сообразить сам? Фон как будто подтверждает, усиливаясь. Бежать из больницы? Фон глохнет вполовину. Оставаться в больнице до самого конца? Еще глуше. Значит, нет. Ага, выписаться? И да, и нет. Оказывается, выписаться, но не просто.
Дальше мы уже договариваемся быстрее. Проситься домой, а не попадать домой. Куда же?!! Соображай сам. На вокзал? Да! Неужто…анск? Да! Да! И вылечите?! Спасете?! Угу!
Как хотите думайте, но в телесном фоне внутри меня произошло именно то, что можно перевести лишь благодушным докторским «угу». Таким «угу» врач полностью ручается за пустяковость недуга и свое непреложное умение побороть его.
Угу! Но во всех остальных ответах были только «да» и «нет». Мы уточнили все. Осталось лишь одно сомнение: хватит ли у меня сил на выполнение нашего договора? Хотя очередное «да» как будто его отметало, сомнение осталось — чувствовал я себя уж очень слабым тогда.
Деньги родные мне дали безропотно — я сказал, что хочу отблагодарить сестер и нянечек. С моим капризом долечиваться дома (умирать — читал я во взглядах) согласились чуть ли не с восторгом: облегчалось успевание с обменом — я все время под рукой, как получать ордера — погрузили меня в такси, и готово. Одежду принесли заранее. С больничным начальством договорились легче легкого — на четверг.
А в среду в утренний обход главврача, когда она оттянула мне веко и не успела еще переглянуться с моим куратором Никой Евсеевной, милейшей женщиной, я заявил, что мне необходимо выписаться немедленно, сейчас же, потому что мой зять, тот, приходящий, срочно выезжает в командировку во второй половине дня и через час будет с машиной. Кроме как ему, у нас перетаскивать меня некому, поэтому они, врачи, должны войти в мое положение.