Пелагий Британец
Шрифт:
Да, это так — моя возлюбленная не только хотела сама выбирать ответы на трудные вопросы, но и готова была защищать их, как курица защищает своих цыплят. Библиотека в доме ее отца, профессора Леонтиуса, считалась одной из лучших в Афинах. Геродот, Фукидид, Платон, Аристотель были ее любимейшими авторами. Но в отличие от нас, студентов, она не смотрела на них как на богов. Не боялась возражать им, шутить по поводу их писаний, даже издеваться. Порой я покрывался мурашками страха, слушая ее кощунства. Особенно, помню, доставалось от нее Платону за его книгу «Государство». Афенаис могла вдруг выйти из библиотеки со свитком в руках, восклицая: «Нет, ты только послушай, что
— «Надобно, чтобы среди знатных, женщины были общими всем мужчинам…» Неплохо, да? Тебе это понравилось бы? Нет? Только не притворяйся, мне просто интересно знать! «…Ни одна не должна жить частно ни с одним; также общими должны быть и дети, чтобы и дитя не знало своего родителя и родитель дитяти… Взяв лучших детей, должны относить их к кормилицам в огороженное место города… Следует употреблять все искусство, чтобы ни одна из матерей не узнала своего дитяти!..» Браво, ученик Сократа, браво, увековеченный в мраморе и бронзе! «А если родится плохонький, его без всякого снисхождения относить к земледельцам или мастеровым…»
Она брала с полки бюстик Платона и начинала перекидывать его с руки на руку, как перекидывают дыню на базаре.
— Ну, что ты скажешь? Да он просто изувер, ваш прославленный Платон. Для него что женщина, что овца, что корова — никакой разницы. Знай стриги, дои, устраивай случку, сортируй потомство. О, торжество мудрости и философии! Да я лучше соглашусь жить в кибитках с кочевниками, чем в его идеальном государстве!
Женщины и их права — эту тему лучше было не трогать. Лицо ее сразу делалось усталым, деревянным, притворно покорным. «Ну, что еще вы решили нам запретить? — говорил весь ее вид. — Нам нельзя появляться в театре, на ипподроме, нельзя навещать друг друга, нельзя пройтись без провожатой по улице, нельзя выйти к гостям в собственном доме, принять участие в разговоре. Что еще?» Потом гнев ее вспыхивал с новой силой, речь наливалась ядом.
— И ведь не скажешь, что вы не умеете ценить очарование женской беседы. Вы платите большие деньги гетерам, чтобы они развлекали вас своим остроумием. Если когда-нибудь выйду замуж, буду требовать с собственного мужа по динару за каждое слово. Может, тогда он станет ценить разговоры со мной. И даже позволит беседовать на умные темы с гостями. А так — ведь запрет в гинекее прясть шерсть и нянчиться с детьми. Попробуй тут не наскучить собственному мужу, когда тебе разрешено заниматься только хозяйством…
— …Ну хорошо, вы признали поэтический дар Сафо и еще двух-трех женщин-поэтов. Но посмотри: все они — иностранки. Из Беотии, Коса, Лесбоса. Афинянки — ни одной. Блистала в Афинах когда-то одна интересная женщина — Аспасия, жена Перикла, — но и ей это было позволено только потому, что она была родом из Милета. А в отместку за ее ум вы объявили ее детей незаконнорожденными!
Я умолял Афенаис умерить ее полемический пыл или хотя бы не пользоваться местоимением «вы». Все же я был по рождению римлянином и не мог отвечать за афинские законы и обычаи. Не могла же она не признать, что в Риме женщина пользовалась гораздо большей свободой и уважением? Но она упрямо повторяла «вы, вы, вы…». Все мужчины. Один тайный заговор. Цель — держать женщин в полной покорности и зависимости. А когда им становится скучно с безропотными и бессловесными женами, они уходят на целый день в гимнасий и там жалуются друг другу на женскую тупость. Как будто катать друг друга в грязном песке, истекая потом и пыхтя, — умнейший способ убивать невозвратимый день.
Иногда у нас доходило до настоящей ссоры. Мы оба утыкались каждый в свою часть очередного папируса, который мы переписывали для библиотеки ее отца. Но даже в часы наших размолвок мне никогда не хотелось, чтобы Афенаис смягчилась, подобрела. Нет! Я вскипал радостью от каждой ее улыбки, но любил ее сильнее всего именно в гневе. Даже если она сердилась на меня — на мои слова, на мою веру, на всю мою мужскую злокозненность и непробиваемость, — она открывалась при этом. И открывалась — мне.
Да, именно так. Гнев требовал выхода, и у нее не было никого, с кем бы она могла так раскрыться и выпустить гнев наружу, как со мной. И это рождало ощущение такой острой близости, что мне иногда делалось страшно. Мне казалось, что, если я забудусь, дам себе волю, откроюсь ей навстречу, мы срастемся открывшимся просветом, как срастаются порой близнецы в материнской утробе. И я не знал, хочу я этого или боюсь.
Я хорошо помню, что именно разгневанная Афенаис снилась мне во время ночевки в Потенце. Помню свое счастливое волнение во сне, помню, как я напрягался, пытаясь понять смысл ее слов. Мне только казалось странным, что голос ее стал таким грубым и хриплым. Уже проснувшись, уже поняв, что кричит хозяин гостиницы под дверью, я все равно не мог разобрать его сетований, ибо вопил он на своем калабрийском диалекте, который так же далек от нормальной латыни, как утиное кряканье от песни жаворонка.
«Так, — сказал я сам себе. — Мы в Италии. Мы на полпути от Брундизия до Нолы, где я должен навестить дядю Паулинуса и разузнать у него все-все, что он помнит о Пелагии Британце. Но что произошло вчера за ужином? Отчего весь этот крик и содом?»
Остатки сна поднимаются, как туман. Да, вчера мы прибыли в Потенцу на закате. Но рынок был еще открыт, и я успел купить у последних продавцов фруктов, хлеба и кусок хорошей телятины. Так что в гостиницу мы явились со своей провизией и могли не бояться, что нас накормят каким-нибудь гнильем. А еще, на нашу удачу, повар в гостинице оказался фракийцем, как и Бласт. Он был счастлив встретить земляка и поговорить на родном языке, а телятину нашпиговал для нас такими кореньями, что я съел в два раза больше, чем следовало бы.
Так чем же теперь недоволен хозяин?
Почему в его калабрийских криках чаще всего повторяется слово «повар»?
Едва протерев шею и лицо влажным полотенцем, я вышел из комнаты и приготовился к очередному испытанию неведомым. Хозяин гостиницы подвел меня к окну и показал толпу мужчин, собравшихся внизу у ворот его заведения. В основном это были люди немолодые, настроенные, кажется, мирно, но преисполненные в то же время какого-то затаенного упорства. Мне также не понравилось, что у многих в руках были крепкие посохи. Весь вид их показывал, что они не уйдут, пока не получат того, за чем явились. А по другую сторону закрытых ворот, посреди пустого двора, танцевал фракийский повар.
Он разбегался и делал прыжок, широко раскинув ноги. Он начинал кружиться на месте, изогнувшись в пояснице. Он подбоченивался, прижимал подбородок к плечу, делался совсем плоским и начинал семенить по прямой, точно паломник на египетском барельефе. Потом вдруг вскидывал коленями край своего хитона, так что ткань подлетала и закрывала ему лицо.
Увидев меня, повар отступил в дальний конец, разбежался оттуда и из прыжка плюхнулся передо мной на колени:
— О, добрый господин, о, благословенный путешественник! Прошу тебя, заклинаю богами Олимпа, священной Изидой, воскресшим Озирисом, распятым Иисусом Христом, пророком Моисеем! Не гневайся на своего слугу, не наказывай моего земляка Бласта! Ты уже спал вчера, поэтому и только поэтому он продал мне лекарство без твоего ведома. Но оно оказалось таким чудодейственным, что я готов уплатить еще столько же!