Пеленг 307
Шрифт:
Павел Халов принадлежит к тому поколению молодых писателей, которое входило в литературу в середине 50-х годов.
Он родился в 1932 году в Ленинграде, но с десятилетнего возраста постоянно живет на Дальнем Востоке. С этим богатейшим, самобытным краем тесно связано его творчество.
В поисках своего настоящего призвания он испробовал немало различных профессий: был матросом, шофером, испытал нелегкий труд рыбака, занимался в художественной школе, окончил военное училище, несколько лет работал оперуполномоченным уголовного розыска. Он объездил весь Дальний Восток, побывал в самых отдаленных уголках: в Приамурье и Приморье, на Сахалине, Камчатке и Чукотке, встретил и узнал множество интересных людей.
Именно
Пристальный интерес к современности характерен и для первого прозаического произведения молодого писателя — повести «Всем, кто меня слышит» (1960), рассказывающей о силе коллектива, о крепкой дружбе экипажа небольшого научно-исследовательского судна.
Во второй своей повести «Пеленг 307» (1962) П.Халов снова пишет о море, рисует мужественную, полную опасностей и суровой романтики жизнь дальневосточных рыбаков.
Действие повести развивается не совсем обычно. Повествование от лица автора свободно чередуется в ней с воспоминаниями главного героя — Семена Баркова, а напряженно-драматические эпизоды на рыболовном траулере «Коршун», где Семен работает механиком, сменяются иными, «сухопутными», картинами. Автор переносит нас в амурскую степь, разомлевшую под жарким августовским солнцем, в небольшой городок, живущий предстоящей уборкой урожая, куда приезжает Семен.
Семен переживает серьезный нравственный кризис. Под влиянием тяжелых обстоятельств он потерял веру в товарищей по команде, в самого себя, стал бояться моря. Но жизнь в рабочем коллективе, постоянная поддержка старых и новых друзей помогают ему одержать победу в нелегкой борьбе с собственными сомнениями, обрести уверенность в своих силах и вернуться к прежней профессии.
И наоборот, одиночество и внутренняя опустошенность — удел капитана траулера Ризнича, в борьбе с карьеризмом и волчьей моралью которого особенно ясно раскрывается душевная чистота тружеников моря, их высокие нравственные качества.
Накрепко связать свою судьбу с жизнью других людей, быть честным перед коллективом и перед самим собой — это не только долг, но прежде всего глубокая внутренняя потребность каждого человека.
Именно в этом убеждает повесть молодого писателя.
Глава первая
Поезд подходил к станции. Замелькала почерневшая от паровозного дыма зелень, косо проплыл тупик с заросшей травою насыпью и ржавым вагоном в конце, потянулись низкие продымленные пакгаузы. Я сошел на дощатый пустынный перрон.
В привокзальную площадь, стиснутую со всех сторон одноэтажными бревенчатыми домами и магазинами, выкрашенными в грязно-зеленый цвет, впадали две узкие улочки. Они были прямыми и ровными. Одну я видел насквозь — там, где она кончалась, голубело квадратиком небо. Наверно, ночью прошел дождь. Скамейки на площадке и в сквере высохли, но земля еще не впитала влаги. Овальные лужи плавились на солнце.
Я сидел на широкой скамье и курил. Площадь была пуста. У приземистого магазина стоял до самых бровей захлестанный грязью, с провисшим брезентовым верхом районный ГАЗ-69. На восток и запад поезда проходят тут рано утром и поздно вечером. Поэтому на вокзале никого не было.
Несколько раз мимо меня прошел сержант милиции в белой гимнастерке. На поясе у него болталась пустая кобура. Я докурил папиросу и встал: раздавливая лужи, подходил автобус. Черные мокрые шины поблескивали на солнце. И весь автобус был таким чистым и нарядным, словно радовался хорошей погоде.
— До мелькомбината доедем? — спросил я водителя.
— Доедем. Садись, моряк, — приветливо отозвался он.
Я бросил чемодан на заднее сиденье и сел к окну. Автобус, очевидно,
За пятнадцать минут село несколько человек. Машина тронулась. На остановках водитель сам продавал билеты, рулончики их были нанизаны на проволочку над приборным щитком. Пассажиры тихо, по-семейному переговаривались.
Маленький автобус катился неторопливо. И город за стеклом тоже казался неторопливым и удивительно просторным. Может быть, оттого, что насыпное мягкое шоссе возвышалось над тротуаром. По сторонам было далеко видно... Потом промелькнули последние улицы с домами, город кончился, и автобус покатил через степь к поселку.
У поворота на мелькомбинат я вышел.
— Счастливо отдохнуть! — сказал водитель и по-свойски мне подмигнул.
Я подождал, пока автобус скроется за поворотом, перешел через дорогу и не спеша направился к поселку.
Начинало припекать по-настоящему. Влажная земля парила. Мне стало жарко — я был в форменной тужурке и в плаще. В Петропавловске, когда улетал, моросило, а тут — солнце... Пришлось снять плащ, расстегнуть тужурку.
На улице никого не было, только у колонки набирала воду пожилая женщина в белой косынке и в галошах на босу ногу. Она долго смотрела на меня из-под руки.
По узкой дорожке между двумя изгородями я прошел к калитке. Летняя кухня топилась. Над ее жестяной трубой поднимался едва заметный белесый дымок. Худенькая женщина с непокрытой головой, в сиреневой кофточке и коричневом фартуке стояла боком ко мне. Она нагнулась над плитой и что-то помешивала. Я взялся рукой за щербатую перекладину и открыл калитку.
— Мама... — позвал я. Женщина не слышала. Я не узнал своего голоса. Он был охрипшим и чужим.
— Мама... — еще раз окликнул я.
Женщина замерла. Потом положила ложку, повернула ко мне разрумянившееся от плиты лицо. Губы ее шевелились, но я не слышал, что она говорила. Потом она шагнула в мою сторону, остановилась, комкая в руках передник, шагнула еще и вдруг, неловко семеня, побежала ко мне.
— Сеня... — К моим глазам прихлынул сиреневый выцветший ситец ее кофточки. Белые горошки на нем росли, росли, расплывались, делались громадными и, наконец, слились в одно дрожащее пятно...
— Мама... — еще раз прошептал я и понял, что вернулся.
Огуречные плети вьются на маленьких грядках. Под мягкими широкими листьями приютились новорожденные, пушистые, как цыплята, огурчики. Они маленькие — с мизинец. И даже еще не колючие. Но они пронзительно пахнут. Этот запах крепче, чем у взрослых огурцов. Справа от огурцов неуверенно белеет капуста. Но она уже сжимает кулачки. За капустой у забора в тени элеватора — джунгли цветущей картошки. У нее сильные высокие стебли. Когда идешь мимо, белые с желтым сердечком картофельные цветки мигают, словно между собой переговариваются стоящие на рейде суда. Небольшие грядки, которые я могу перешагнуть своими длинными, голенастыми ногами, взбиты, как пуховые подушки. Ноги по щиколотку утопают в земле.
Я чувствую — мама стоит в калитке, смотрит мне вслед.
К нашему огороду слева примыкает небольшой сад машиниста лесопилки. За ним пологий спуск к быстрой Томи, за Томью — степь с горбатыми сопками по краям. А за сопками... Я не хочу думать, что есть за сопками. То, что лежит за сопками, больше не принадлежит мне. Там — море. Я не хочу думать о нем. Я не должен о нем думать. И я пристально разглядываю помидорную завязь, потом срываю клейкий еще лист с захиревшей одинокой черемухи и жую его...
Перед нашим домом в четырех метрах от завалинки растут пять громадных тополей. Их кроны высоко вздымаются над крышей. Тополя чуть слышно лопочут. Во дворе под ними прохладно. Мама накрывает на стол. Она приносит большую миску с зеленым борщом и ставит передо мной глечик с холодной сметаной. Передником она обмахивает табуретку, подает мне ложку. Садится рядом. Глаза у нее спокойные и немножко горестные. Она ни о чем не спрашивает. Она только смотрит на меня.
— Отец скоро придет? — спросил я.