Пелко и волки (сборник)
Шрифт:
Ничего не боявшиеся мальчишки редко отваживались купаться поблизости. Знали: чуть зазеваешься – и стреножит пловца зловещая судорога. И обовьется вокруг колен не то водоросль, не то чья-то мокрая борода. И всё, и только пузыри из непроглядной илистой глубины!
Знали ещё: водяной тот денно и нощно, без устали, грыз-подтачивал берег. И берег понемногу рушился в воду. Когда малыми горстками, когда целыми пластами земли, с гулом уносившими в омут то снасть, разложенную для просушки, то перепуганную козу… Но чужому человеку Печище ничего не сказало.
И настал день, когда снова вздрогнул обрыв. В
Уцелела и изба. Не рухнула, лишь покривилась, осела, начала гнить. А берег с того дня навсегда перестал отступать. Каменная скала открылась в обрыве! Да и водяной присмирел, не стало его ни видно, ни слышно. Может, и вовсе перебрался в иные места. Печище откупилось…
Прежняя красавица изба была теперь сродни вдове, потерявшей защитника, кормильца, опору. Мужской руки недоставало в этом сиротском хозяйстве. Я и то сразу приметил десять дел, которые следовало бы сделать, а я привык жить в дружинном доме и думать больше о ратной княжеской службе. Поправить забор, покуда вовсе не развалился. Сменить в сарае подгнившие угловые столбы. А там приподнять и саму избу, выкинуть вон насквозь почерневшие брёвна. А того лучше – вовсе разметать сруб и сложить новый, выбрав для него местечко повеселей нынешнего, и долго будет стоять в доме смолистый сосновый дух… Так подумав, я припомнил, что у Надёжи был брат. И едва не спросил – да что ж он, бездельник!.. Хорошо, что не спросил. Этого Тура я единственного из всей деревни ещё не видел в лицо. Потому что с самой зимы парень сидел дома почти что безвылазно. Скорбела у него, говорили, не то рука, не то нога.
Надёжа забежала вперёд, растворила передо мной дверь… Я пригнулся и шагнул через порог.
Лишённая окон изба была совершенно темна. Сидевший в сырых потёмках не желал впустить свет хотя бы через дымогон. Надёжа затеплила лучину, воткнула её в железный светец над корытцем с водой. Изба озарилась: провисшая крыша, наверняка сочившаяся в дождь, низенькая печь-каменка справа от входа, полати, облезлая овчина на полатях… И я сразу увидел её брата. Рослый ширококостный парень сидел недвижимо на лавке, прижавшись худущей спиной к гладко выскобленным брёвнам. И смотрел на меня светлыми глазами ночной птицы, зрячими в темноте. Глаза внятно спрашивали: зачем пришёл? Без тебя жил, без тебя помирать стану. Уходи!.. А Надёжа вдруг схватилась за веник, и я увидел на полу остатки глиняной мисы, вдребезги разбитой о печь. Потом она кинулась к брату, обняла, зашептала на ухо:
– Пади, Тур, – разобрал я. – Пади…
Тур рванул плечом, отталкивая сестру. Его правая рука, работница, кормилица, лежала на лавке полено поленом.
Ладно!.. Я ссадил Морозку на сучок, вбитый в стену для одежды. И опустился на лавку.
– Угощай, – сказал я Надёже.
А у неё не было даже огня в печи. Она метнулась разжечь её, торопливо застучала горшками. Тур по-прежнему смотрел на меня злыми глазами, но помалкивал. Гостя лаять – совсем стыда не иметь. Надёжа выложила на чистую тряпицу хлеб – чёрствый, но ещё ничего. Достала головку пахучего чесноку. Положила передо
– Ещё ложки клади! – строго сказал я Надёже. Она повиновалась поспешно. Вся посуда в их доме была самодельная, лепная, такая и увесиста и груба, зато разбилась – и не жалко, глины – вон сколько в ближайшем овраге, замешал с песочком, да и в огонь! Чтобы покупать звонкую, тонкостенную, выглаженную да разукрашенную мастером на кругу – требовался достаток.
Тут я повернулся к Туру и положил руку на стол. Так, будто собирался во всю мочь ударить по нему кулаком! И сказал, как говорил когда-то отрокам, сотворившим очередную дерзость:
– А ну живо за стол!
…Ох и давно же не входил в эту избу никто, способный, как я сейчас, сесть на растрескавшуюся лавку, кликнуть домочадцев к обеду, раздать хлеб, а не то и щёлкнуть по лбу ложкой расшалившегося сынишку! У Тура так и вспыхнуло всё лицо, глаза распахнулись недоверчиво и изумлённо… Он неловко поднялся. Шагнул. И сел, безотцовщина, у дымившегося горшка. Нашарил левой рукой ложку и в свой черёд зачерпнул мимо каши – всё смотрел на меня… Я улыбнулся невольно. И запоздало сам себе удивился: поди же, не разучился ещё. Я сказал ему:
– Ешь. Кашу и князья едят, сила в ней.
– А ты, дядька, с князьями за столом сидел? – спросил он вдруг. Голос был таким, каким ему и полагалось быть: мальчишеский, ломающийся.
– Сидел, – ответил я. Но больше сказать не успел: дверь открылась, на пороге появился Братила.
Надёжа его встретила, точно старого друга. Так и захлопотала, усадила, обмахнула перед ним без того чистый стол, подала ложку. Братила же внимательно посмотрел сперва на Тура, уписывавшего кашу, потом на меня. Но ничего не сказал.
И внезапно я понял, куда он ходил все эти дни. И еще: теперь я знал, о чём молилась Надёжа у священного дерева. О том, чтобы ведун успел помочь её брату, пока тот вовсе не протянул с голоду ноги. Чтобы хоть лаской, хоть таской заставил парня жить. Так значит – вовсе не своей волей пришёл я нынче на поляну, а потом сюда! И ещё кормил кашей мальчишку, до которого мне дела-то не было, хоть он живи, хоть он помирай! Но почему я вдруг испытал радость и гордость оттого, что Тур, на Братилу едва взглянувший, на меня смотрел не отрывая глаз?..
4
Скоро я вызнал от людей, что зимой, когда валили лес, Туру попалась под топор дикая берёза. Вот ведь несчастье! Дикое дерево неотличимо среди других, пока растёт дома, в лесу. Но берегись, кто вздумает на него замахнуться: нет такой мести, которую не учинит оно обидчику. Вставь его в дом, и дом рухнет. Выдолби лодку – и если не потонешь, то счастлив твой Бог. А кинь в печь – и не минуешь пожара…
Вот и Туру раздробило комлем правую руку. Да так, что не заживала до лета. Потом, правда, молодые кости срослись, да толку-то: остался всё равно что одноруким.