Пембе
Шрифт:
– Паша мой! – сказала она ему наконец тихо, под звук стаканов и шум разговора, – паша мой! а паша мой?
– Чего ты хочешь? – спросил Гайредин.
– Люблю тебя! – отвечала Пембе.
Гайредин покраснел и с радостью заметил, что никто не слыхал ее слов.
– Паша мой, – сказала Пембе, – я больна, кузум, [14] – паша мой.
– Чем же ты больна, дочь моя? – спросил Гайредин.
– Лихорадка давно у меня; оттого я так худа. Потрогай мои руки, паша мой, видишь, какие они нежные. Я прежде не была так худа. И после, если пройдет лихорадка, я стану опять красивая и толстая.
14
Кузум –
Слов Пембе не слыхал никто, но движение бея, когда он взял руку Пембе, не скрылось от других гостей.
– Наш бей идет вперед! – закричал хозяин дома. – Люблю бея, который умеет устраивать дела свои! Да здравствует бей! Zito! Да здравствуют албанцы, друзья наши!
Все греки закричали «Zito», и Гайредин благодарил греков и за себя, и за народ свой.
– Постойте, – сказал Цукала, встал, простер руку и начал так: – Албанцы, добрые соседи греков, издревле обожали свободу, подобно нам. Албанцы, по моему взгляду, не что иное, как древние пелазги. Эллины, устремившись с востока гораздо позднее…
– Довольно, – заметил Джипомуло, – избавьте нас теперь от археологии и политики. Здесь у нас другие заботы. Я вижу, что Пембе ничего не кушает. Выпьем лучше еще раз за здоровье Пембе и пожелаем ей долго жить, расти и выйти замуж за здорового молодца вот с такими плечами… Живи, моя бедная девушка! – прибавил старик и погладил Пембе по головке.
Все стали опять пить за здоровье цыганочки, которая очень почтительно и прилично благодарила всех, но сама от вина опять отказалась.
Цукала не хотел успокоиться; он был совсем пьян и предложил тост за православие, который всеми греками был принят с восторгом, кроме Джимопуло и одного из драгоманов (австрийского); они переглянулись; драгоман пожал плечами, а Джимопуло встал и хотел сказать что-то, но греческий драгоман, пламенный молодой корфиот, выпив свой бокал, произнес:
– Да здравствует православие! Пусть оно идет вперед, развивается на погибель всем врагам своим!.. (Он взглянул с дружескою насмешкой на своего австрийского товарища.)
Все еще раз выпили, вставши; и Гайредин, и Пембе тоже встали и приложили бокалы к губам.
Разгоряченный вином, криками и музыкой, которая в это время опять заиграла, корфиот хотел продолжать свою речь о православии (скрытый смысл ее понимал всякий), но Джимопуло возвысил голос и сказал твердо, внятно и внушительно:
– Мне кажется, мы больше окажем уважения и преданности святой религии, которую исповедуем, если не будем упоминать о ней на пирушке.
Все замолчали, и ужин кончился уже без новых политических намеков.
Во время ужина под столом Гайредин несколько раз клал в руку Пембе золотые монеты, так что к рассвету у нее собралось столько денег, сколько нужно бедной девушке в Турции на приданое.
Она шопотом благодарила его и клала деньги в карман своей курточки.
– Зачем же ты пляшешь так много, когда ты больна? – спросил он ее тихо, пока греки шумели и спорили.
– Хлеб нужен, милый паша мой; тетка меня бьет, когда я не пляшу… – отвечала она.
Уже рассветало, когда кончилась пирушка. Все гости, кроме Гайредина и старого Джимопуло, были так пьяны, что слуги развели их по домам; а хозяин уснул на диване, не простившись с гостями.
Джимопуло и Гайредин вышли вместе пешком. Слуги их шли вперед с погашенными фонарями; заря занималась уже над горою. В домах просыпались, и из старых
Проходя мимо нее, Гайредин сказал старику Джимопуло:
– Как рано трудятся эти люди!
Бледная женщина подняла на них усталый взор и сказал с досадой:
– Что ж делать! мы не беи и не купцы, нам гулять некогда…
– Правду она говорит, – сказал Гайредин.
– Правду говорит, – сказал Джимопуло. – И хорошо делает бедный народ наш, что трудится. Ему нужны спокойствие, мирный труд, промышленность и школы, и большой грех берут на душу те люди, которые хотят увлечь греков несбыточными надеждами. Несчастные критяне! Несчастные будем и мы, если последуем их примеру или словам таких дураков, как этот корфиот…
– Да! – сказал Гайредин, – час он выбрал нехороший, чтобы пить за вашу веру.
Джимопуло проводил бея до дверей его дома и простился с ним. Уходя, он напомнил Гайредину, что спать им придется мало, потому что завтра будет меджлис…
– Будем проводить шоссе, – сказал он, улыбаясь.
– На бумаге? – прибавил, тоже улыбаясь, Гайредин.
– Наше дело бумага, – сказал Джимопуло. – Пусть другие разбивают скалы и месят грязь. Это дело самых больших людей и самых простых, а мы, ни самые большие, ни самые малые, должны заниматься бумагой…
Джимопуло так понравился Гайредину, что он просил его зайти, после отдыха, чтобы посоветоваться с ним о многом до заседания в меджлисе.
Спать Гайредин уже не мог; велел закрыть ставни и подать себе лампу, наргиле и кофе; заперся и, раздевшись, стал писать стихи.
Еще в Константинополе учил его персидской поэзии один старый турок, и еще тогда старик говорил ему: «читай, читай, мой сын, персидские стихи. Стихи великое дело! Стихи для души человеческой то же, что пение птицы в саду. Человек-стихотворец, мой сын, сам уподобляется саду, наполненному душистыми цветами».
V
Дня через два после пирушки доктора Пембе пришла к Гайредину вместе с теткой и с одним скрипачом. Набелилась, нарумянилась, насурмила немного брови, надела новое лиловое платье с большими ярками букетами. По улице она, как следует турчанке, открытая не ходила, а всегда в яшмаке [15] и чорном фередже. [16] Гайредин не узнал ее. Но только произнесла она «паша мой», как сердце бея уже забилось сильнее. Тетка сказала, что они пришли за обещанным платьем и золотою курточкой. Гайредин щедро одарил их, но просил не ходить в другой раз без зова, чтобы народ не заметил, и обещал через неделю пригласить их на пляску или к себе в дом, или на остров Янинского озера, где монастырь Св. Пантелеймона. [17]
15
Яшмак – покрывало, вуаль.
16
Фередже – турецкий салоп.
17
В этом монастыре был убит знаменитый Али-паша Янинский. В монастыри на Востоке имеют обычай ездить не только на богомолье, но и для пирушек.