Пепел
Шрифт:
– Обижаешь. Стол ждет. Давай принимай, и поехали.
Суздальцев понимал их хитрости и лукавство, был готов закрыть глаза на ухищрения лесников и работников, утаивающих от учета часть заготовленных дров, которую они распродавали крестьянам из окрестных деревень. Полученная выгода покрывала низкие расценки, позволяла лесорубам получить дополнительный куш.
– Мое дело сторона. Как начальство скажет. Пойдем, что ли, Андреич, примем работу.
Они переходили от поленницы к поленнице. Суздальцев бил клеймом в торцы березовых чурбаков. Одиноков вскидывал на поленницу свои синие шальные глаза, мерил навскидку, скрадывая у каждой поленницы по половине, а то и по одному кубу. Равнодушно диктовал Суздальцеву,
На санях въехали в деревню Ананьево, подкатили к крайней избе, где проживали две сестры – вдовицы Матрена и Агафья, и где столовались лесорубы. Березовым веничком отряхивали у порога снег с валенок. Разувались, входя в избу в одних носках. Изба была жарко натоплена. Стол под клеенкой был уставлен едой. Обе сестры встречали гостей. Старшая, Матрена, грузная, в сером вдовьем платке, вытирала о фартук руки, после того, как поставила на стол миску с солеными огурцами. Младшая, Агафья, нарядная, с выщипанными тонкими бровями, подрумяненная, посмеивалась пунцовыми губами, озорно смотрела на Суздальцева. И тот в ответ, смущаясь, быстро, жадно осмотрел ее полные, с наброшенным платком плечи, круглое белое лицо, синие стекляшки в серьгах, дрожащих в розовых мочках.
– А уж мы заждались. Думали, может, волки задрали, – смешливо повела плечами Агафья, поправляя легкую блузку, но так, чтобы просматривалась сквозь расстегнутую пуговицу сдобная ложбинка.
– За стол, как говорится, чем богаты, – приглашала Матрена.
Изба была большой, с неоклеенными венцами, в четыре окна. По разные стены стояли две высокие кровати с горкой подушек, и над каждой висела фотография – Агафья и Матрена со своими, убитыми на войне мужьями. У печки была перегородка с пестрой, вместо двери, занавеской, и там пестрела одеялом еще одна лежанка. В углу на божнице, черные, закопченные, стояли иконы, и чуваш-бригадир, отирая лысую голову натруженной топорами и пилами рукой, пригласил:
– Андреич, ты начальство, садись под иконы.
Суздальцев сел, видя, как тесно окружают его лесорубы, усаживается Одиноков, на краюшках, по углам жмутся вдовы. Думал, что вот так, в избе, под иконами он справляет свой день рождения. Лесорубы, Одиноков, две едва знакомые женщины – его желанные, званые гости. Стол под клеенкой уставлен праздничными яствами. Сковорода с картошкой и жареной краковской колбасой. Нарезанное в миске бело-розовое мраморное сало. Другая миска с огурцами, на которых блестит нерастаявший ледок и свисает потемневшая пряная кисть укропа. Грубо нарезанная ржаная буханка. Тарелка, полная квашеной капусты. И все, здесь собравшиеся, не ведая о его празднике, учинили ему торжество.
– С мороза хорошо пойдет, – бригадир полез в брезентовую, стоящую под столом сумку. Извлек бутылку с зеленой наклейкой, запечатанную фольгой. Крепкими, как плоскогубцы, зубами сорвал пломбу и, строго сдвинув брови, стал разливать по стаканам водку – мужчинам в большие граненые, а женщинам в круглые рюмочки. Разлил, и последние капли стряхнул в свой стакан. Спустил пустую бутылку под стол.
– Ну, как говорится, есть почин, а есть кончин. У обоих вино на уме.
Бригадир пил свой стакан грозно, сжав белесые брови, сморщив лоб, и его красное лицо было исполнено негодования, словно, выпивая стакан, он кому-то мстил, причинял вред неведомому недругу. Его товарищи подражали ему, словно все они были не единой бригадой, а взводом – то ли пили перед атакой сто граммов, то ли после атаки поминали души погибших в бою. Лесник Одиноков пил жадно, большими глотками, как пьют в жару воду; его розовые губы и щетина просвечивали сквозь булькающий стакан. Женщины пили и морщились, отмахивались от рюмочек руками, но допили их до дна мелкими птичьими глотками. Суздальцев поднял полный, с зеленоватыми гранями стакан. Боясь, чтобы его не заподозрили в слабости, в неумении пить, вздохнул и опрокинул в себя ошеломляющий, ледяной огонь, от которого полыхнуло по всему телу пожаром, и в глазах брызнули ослепительные лучи. Пораженный, немой, чувствовал, как колышется в нем пламя, и остановившиеся зрачки полны безумного и прекрасного света.
Закусывали корочками хлеба, тащили руками в рот щепотки капусты, насаживали на вилки кругляки колбасы, хрустели огурцом. Первое ошеломление Суздальцева прошло. Ему казалось, что в душе у него восходит радостное светило, от которого становится ясно в избе. Проступали на черных досках лики святых. Все, сидящие за столом, были его желанные гости – так дороги ему, так любимы, что хотелось каждому сказать, как он любит их, как благодарен, сам не знает, за что.
Молчали, жевали, позволяли выпитой водке превратиться в радостное озарение, которое просилось наружу словами вразнобой, не связанными друг с другом фразами.
– Андреич простого мужика понимает, дал заработать, – гудел бригадир, краснея щеками, белея лысиной, сияя глазами.
– Я тебе что говорил, глубже пень отаптывай. Снег сойдет, по пояс пни останутся, – сетовал на бригадира Одиноков.
– Ты сам посуди, бабе сапожки купи, сукна на платье купи, детишкам пальтушки. Как я еще заработаю? – спрашивал кого-то лесоруб с рябым лицом.
– А у нас в Чувашии береза мягче вашей. У вас береза на бензопиле цепи ест. Ее лучше двуручной брать, – замечал второй лесоруб с узким лобиком и лицом лесного зверька.
– В лесу берез много, всех не сочтешь, – отвечал бригадир, но не ему, а кому-то невидимому, с кем вел разговор.
– А нам-то как заработать? Ты ее, колючую, щиплешь, щиплешь, а в ладони одно тьфу остается, – вставила свое вдова Матрена, а ее сестра Агафья, зыркнув на Суздальцева, поправила отлетевшую прядку.
– Не велик изъян, все ложится на крестьян, – сказал Одиноков и мотнул головой, подавая знак бригадиру, который был сразу понят.
Тот потянулся под стол к сумке, вытянул вторую бутылку и с тем же хрустом зубов отодрал с горла фольгу, ловко отплюнул ее в угол. Стал наливать, но теперь лицо его было нежным; он улыбался, словно думал о чем-то милом и близком сердцу.
Суздальцев чувствовал, как прекрасно опьянел. Как раздвинулись потолок и стены. Как шире стало их застолье. И как прекрасно, что он, пришелец из города, сидит с этими простыми людьми из народа, которые приняли его к себе. Не выделяют, считают своим. Оказывают грубоватые знаки внимания. Делятся с ним своей мудростью, своей мужицкой исконной правдой.
Водка была разлита, и он, не в силах удержать в себе это чувство благодарности, эту волну любви и признательности, поднял свой верхом налитый стакан:
– Я хочу сказать. Нет здесь начальников и подчиненных. Мы все равны, все русские люди, всех нас родила наша великая, наша милая каждому русскому да и чувашскому человеку земля. И пусть мы когда-нибудь умрем, но пока живы, станем любить друг друга. За наш народ, за Россию. – Он поднял стакан ко рту и пил, закрыв глаза, чувствуя, как льется в него раскаленная горечь, тут же превращаясь в огонь, в синий факел света, пылавший у глаз.
Бригадир одобрительно улыбнулся и пил, продолжая улыбаться, и сквозь стакан была видна длинная лисья улыбка. Одиноков строго посмотрел на Суздальцева, буркнул: