Пепел
Шрифт:
Суздальцеву было легче. Его слезы, его грехи и проступки, его упования и мечты превращались в блеклые ленточки, наматывались в клубок, чтобы слиться в половике с другими грехами и упованиями, слезами и радостями.
– Раз иду с поля домой пополдничать. Ба, что такое! Смотрю, из дома моего, по крыльцу, по ступенькам уходят тараканы. Строем, один за другим, за вожаком. Сошли со ступеней, прошуршали в траве, перешли через дорогу и исчезли у реки. А через два дня война началась. Тараканы о ней раньше нас узнали…
Дремучее, древнее, сказочное чудилось Суздальцеву в словах тети Поли. Они переносили его в то время, когда сбывались предсказания, действовали заговоры, являлись знамения. Жизнь человека окружало множество знаков, которые придавали ему невидимые силы, и в каждом цветке,
– Когда война началась, был за лесом большой бой. Наших солдат немцы побили, и в деревню остатки отряда пришли – кто раненый, кто оглушенный. Всего-то пять человек. Я их чаем поила, картошку сварила, и был среди них один человек, который знал молитвы. Худющий, одни глаза. В ботиночках на морозе, в телогреечке рваной. И сказал он: «Давайте помолимся, чтобы Бог нас всех сберег и немцев из России погнал». И встали мы вот здесь, перед этой иконой Богородицы на колени, и он молитву читал, а мы повторяли. Уже после, когда немца отогнали, он, этот человек, опять ко мне в дом пришел, весь справный, в полушубке, в валенках, в меховой шапке со звездой, а на плечах офицерские погоны. «Услышала, говорит, Богородица нашу молитву, прогнала немцев». Рассказал мне о чуде Пресвятой Богородицы.
– Какое чудо? – завороженно спросил Суздальцев, чувствуя, как жизнь его чудесно окружена предсказаниями и пророчествами, и только нужно научиться читать их по морозному узору инея на стекле, по полету ворона на снежной опушке, по череде красных, голубых и зеленых полосок в половике. – Какое чудо?
– В другой раз расскажу, Петруха. Ступай, отдыхай. Ложись и поплачь в подушку. Отпусти сердце…
Ротный осматривал пепельную, оплавленную зноем гору, по которой спускалась крохотная, как чаинка, едва различимая фигура солдата, заносившего на высотный пост флягу с водой. Перевел взгляд на соседнюю гору, на которой кишлак казался множеством прилепившихся хрупких ракушек. Он чувствовал, как в этом беззвучном пекле что-то копилось. Струилось в бесцветном, разделявшем горы небе, приближалось к блестевшей на солнце трассе. Та делала поворот и исчезала за склоном, потом появлялась выше, казалась тоньше, темней и опять скрывалась за склоном. И это копившееся безмолвье, этот прозрачный оплавленный сгусток достиг заставы, проник сквозь броню бэтээра и вырвался из люка хрипящим клекотом:
– Я – Первый! Я – Первый! Всем постам и заставам! Нападение на колонну на участке «42-й километр»! Третьему и Пятому выдвигать в район с резервными группами! Как поняли меня? Я – Первый!
Этот командирский клекот комбата, прорвавшийся сквозь горы на сонную заставу, был подхвачен его, ротного, зычным криком: «Застава, в ружье!» И уже часовой у шлагбаума бил что есть мочи в подвешенную танковую гильзу. Вскакивали с коек разморенные зноем солдаты и, еще продолжая спать, бежали на ходу к боевым машинам пехоты. Взводный и сержант побросали костяшки домино и, схватив бронежилеты и автоматы, скачками неслись к машинам. Солдаты, плескавшиеся у реки, карабкались, задыхаясь, вверх. И уже выходили из-под маскировочных сеток машины, затворялись бронированные двери в десантные отделения, и последним нырнул в машину узбек, откинувший нож и шматок бараньего мяса, напяливший на голое тело замызганный бронежилет.
Ротный сидел в люке в головной машине, чувствуя, как ветер, горячий, срывавший с откосов клубки прозрачного жара, хлещет в щеки, за ворот рубахи, врывается в рот, иссушая язык и небо. Три боевые машины, звеня гусеницами, мчались вверх по трассе, среди расступавшихся и снова сходившихся гор, которые, казалось, танцевали свой неуклюжий танец, вели тяжкий хоровод, колыхая розовыми, серыми, черно-блестящими подолами. Ротный, зная, что его убьют на этой войне, не просил у Бога пощады, не умолял заслонить его от пули, отвести от его головы прицел снайпера. Отрешенно и покорно отдавал свою судьбу Богу, полагаясь на его волю, вручая ему свою жизнь,
Он услышал звук боя сквозь звенящий рокот гусениц, хриплое хлюпанье двигателя и шлепки горячего ветра. Этот звук состоял из гулких стуков, разрозненных тресков, редких тупых ударов. Он отражался от склонов, перелетал от горы к горе, словно горы передавали его на огромных ладонях, перелистывали огромную, тусклую книгу с хрустящими металлическими страницами. Последняя страница упала рядом, на соседний, с рыжими осыпями склон. На повороте дороги возникла колонна наливников – длинная, составленная из цилиндров змея, уткнувшаяся в рыжий, пылающий факел. Головной наливник горел, вывернув в сторону кабину, загородив дорогу. Остальные цистерны, полные топлива, в сальных потеках, сомкнулись, не смея пробиваться сквозь рыжий огонь и охваченную пламенем цистерну. Водители покинули кабины, лежали в кювете, стреляя вслепую вверх. Спаренная зенитка грохотала, плевала на вершину огонь, вонзала в камни бледные трассы. По склону вразброд вставали пыльные взрывы. Это невидимая минометная батарея кидала на гору мины. И в камнях, в нескольких местах на горе, ярко мерцало, словно там работали сварщики; и там, где искрило, раздавалась тяжелая плотная дробь крупнокалиберных пулеметов, бивших из засады по колонне.
Ротный понимал чертеж боя, его геометрические линии, соединявшие пулеметы, зенитку, пылающий наливник, и второй, стоящий рядом, еще не горящий, но с пробитой цистерной, из которой под разными углами хлестало топливо. Две боевые машины уже вели бой, воздев пулеметы и пушки, стараясь засечь мерцающие всплески вражеских пулеметов.
– Сдвигай его, на хер, с дороги! Дай ход колонне! – крикнул он в люк водителю, сам рывком выбрасывая ноги на броню, спрыгивая на бетон. Дорога, политая бензином, горела; огненные волны, набегая одна на другую, омывали горящий наливник, его баллоны кипели, изрыгали черную копоть. Вся цистерна была охвачена пламенем. В ней начинало закипать топливо, испарялось, давило на стенки, которые вот-вот разломятся от страшного взрыва. Красный шар света опалит соседние скалы, хлынет на колонну, превращая связки машин в вереницу страшных грохочущих взрывов.
Ротный все это видел и знал. Знал, что он будет убит. Знал, что его жизнь находится в огромных ладонях, которые перелистывали железную книгу. Он кинулся к кабине наливника. Увидел фанерную надпись «Саратов», водителя, упавшего пробитой головой на баранку, и его сменщика, на обочине, бинтующего себе поврежденную ногу. Раскрыл кабину и рывком вытащил мертвое тело. Оно упало в огонь, и он, ухватив его за плечи, тащил сквозь пламя, видя, как загораются рубаха и брюки, чувствуя, как жгучая боль впивается в ноги. Он отволок водителя к скале, топоча на бетоне, сбивая с ног пламя. Боевая машина уперлась заостренным носом в цистерну, давила, и кабина с цистерной сгибалась пополам, не хотела уходить с дороги. Ротный скакал перед носом боевой машины, заманивая ее руками в сторону, показывая водителю, с какой стороны давить на кабину.
Зенитка долбила гору. Звонко охали пушки. Мелко и дробно стучали автоматы, и на горе поднимались фонтаны минометных разрывов. Ротный знал, что его убьют, но жизнь еще перекладывали с одной пыльной ладони на другую, и он танцевал в текущем огне, кричал от ожогов, показывая водителю боевой машины, куда следует ударить, чтобы сдвинуть «КамАЗ» с дороги. Машина попятилась, утаскивая на гусеницах липкое пламя. Рванула вперед, ударила косо кабину, толкнула, надавила – и наливник неохотно, продолжая гореть, сдвинулся с места. Стал съезжать к откосу, а машина его подталкивала, клевала, била, и наконец, «КамАЗ» навис над пропастью, окунул вниз кабину, все его длинное туловище потекло вниз. Отломилось горящими колесами от склона и полетело в пропасть. Взрыв произошел, когда машина еще летела в воздухе. Пухлый, плотный удар сотряс ущелье, снизу к дороге долетел вихрь огня, наполнил жаром и ветром ущелье, а весь стальной факел цистерны окунулся в реку, и она текла красная, горящая, в огненных завитках и воронках.