Перебирая наши даты
Шрифт:
У него не было сомнений относительно своего призвания. Он собирался стать прозаиком. Образцом для него были Ильф и Петров.
Он писал юмористические рассказы. И вскоре начал печатать их в «Крокодиле». Кстати, именно в этом журнале, кажется, в сороковом году, впервые опубликовался и я.
Мы относили с Марком один из его рассказов. Звонили по дороге Весенину, тогдашнему сотруднику «Крокодила». Один автомат съел у нас несколько гривенников, но соединения не было. Другой же, напротив, выбросил нам несколько монет и еще соединил с «Крокодилом». Об этом происшествии я по дороге сочинил восемь строк.
На первый гонорар я что-то купил в подарок родителям. А остальные прогуляли в ресторане «Националь» вместе со Львом Коганом, который первым из приятелей подвернулся в тот день. С этого посещения «Националя» можно отсчитывать и мой ресторанный стаж, который не меньше литературного.
Марк Бершадский был принципиальным носителем ифлийского вкуса. В прозе это были Бабель, Олеша, Ильф и Петров и Хемингуэй. В поэзии — Пастернак.
Марк более всего ценил образ. Он был искателем образов. «Записные книжки» Ильфа он знал наизусть. И пытался им подражать. Он был способным учеником. От него остались записные книжки, которые, надеюсь, будут опубликованы. В них — точность глаза, ощущение интонации, юмор. По одним этим книжкам видно, что в Марке мы потеряли истинного писателя, только становившегося на путь.
Поэты развиваются, как правило, раньше. От них больше осталось и дожило до послевоенных времен.
В «Записных книжках» Марка был раздел, куда он записывал мои остроты и меткие словечки. Есть и такая запись: «Прочитал записные книжки Д. Больше всего ему понравились собственные остроты». Марк преувеличивал. Мне очень нравилось то, что писал он.
Пастернака я знал от доски до доски. Так что я был на уровне ифлийского вкуса. Но вкус этот вскоре начал меня раздражать. Некоторые наши снобы, хорошо зная Пастернака, вовсе не знали русской классической поэзии. К примеру, Кнабе однажды презрительно отозвался о Тютчеве. В моде всегда есть что-то тупое.
Я и в то время инстинктивно не доверял моде. Я стал разлюблять Пастернака.
Началось увлечение Хлебниковым. Под влиянием ранних поэм Хлебникова («И и Э», «Вила и леший») я стал писать поэму «Мангазея». В ней было несколько хороших строф, внушенных Хлебниковым. Павлу и Сергею она нравилась. Большинство осталось к ней равнодушно. Для меня она была важна, потому что была раскованней других стихов. Поэтические всхлипы и запутанные образы раннего Пастернака, наиболее почитаемого, меньше соответствовали моему характеру, в ту пору тянувшемуся к ясности и чистоте стиля. Я извлекал из Хлебникова эту ясность. Мне казалось, что я его понимаю.
Античную литературу читал нам Сергей Иванович Радциг. Главные достоинства его были любовь к своему предмету и его основательные знания. Читал он со старческой эмоциональностью, можно сказать, самозабвенно. Излагал содержание произведений и обильно их цитировал. Концепций особых не излагал и в глубину философии не вдавался. И это, может быть, было к лучшему, ибо исподволь приучало нас слушать университетские курсы, все более трудные. Не скажу, чтобы Сергей Иванович приучил меня любить античную литературу, однако он привлек к ней внимание. Я стал читать Гомера и Гесиода, сам постигая их первозданную прелесть.
Средневековье читал нам доцент Михаил Евгеньевич Михальчи. Тоже добрый и внимательный к студентам. Он не считался у нас в числе блестящих лекторов, хотя обладал большими знаниями, особенно в романских литературах. В отличие от Радцига, он студентов различал.
Я впервые тогда перевел несколько строф из «Большого завещания» Вийона и был тепло поддержан Михальчи. В общем, средневековая литература оказалась тоже интересной. Лекции были менее описательными, и мы начинали привыкать к истории литературы как к мыслительному процессу. И все же мы с нетерпением ожидали окончания этого раздела, ибо ходил слух, что Возрождение будет нам читать Пинский.
Он был одним из любимцев ИФЛИ. И действительно, был назначен читать нам лекции.
Роста он был небольшого, коренастый, с длинными темно — русыми волосами, которые он имел привычку кокетливо отбрасывать назад движением головы. Лицо его не было красиво, но выразительно. И к женскому полу он, кажется, был не совсем равнодушен, но и здесь сказывался в нем недостаток эстетического момента, о котором я скажу ниже.
Произносил он лекции, отрешась от действительности, взор устремив в окно; читал медленно, раздумчиво, как бы заново отыскивая слова, иногда мучительно. У него была привычка время от времени вертеть головой. И похож он был чем-то на небольшую птичку.
Птичка эта чирикала не красно, ибо по форме лекции Пинского были не блестящи. Он не был оратор, он был проповедник.
Увлечься им можно было, только вслушавшись в содержание. А еще лучше было слово в слово записывать проповеди Пинского. А потом перечитывать. Тогда воспринималось стройное здание мысли, концепция периода литературы. Пинский давал понятие об исторической эволюции человеческой личности, о величии личности Возрождения и отсюда выводил особенности литературы.
Он был истинный проповедник. Писал значительно хуже.
В старину он стал бы знаменитым раввином где-нибудь на хасидской Украине, святым и предметом поклонения. Поклонялись ему, впрочем, и мы. Он был огромный авторитет. Великий толкователь текстов.
Перед войной, как-то случайно разговорившись, я познакомился и на короткое время сблизился с ним.
Мы несколько раз возвращались с ним из ИФЛИ через темные весенние Сокольники, и Пинский, не смущаясь, что слушатель у него один, с той же серьезностью и отдачей толковал тексты, возводил концепции и произносил парадоксы, остроумие которых было талмудического толка, то есть строилось на игре словесных значений.
Бывал я у него и в Усачевском общежитии, где жил он с дочерью и женой в небольшой комнате.
Война вскоре разлучила нас. Он пошел рядовым в ополчение. Начало войны совпало с подъемом его духа, и он величаво толковал события и был полон патриотического чувства. Несмотря на это, после войны он отсидел положенный срок за любовь к толкованиям.
И встретились мы только в начале 50–х годов, когда он был отпущен и реабилитирован.
Произошла эта встреча у Лунгиных, близко друживших с Леонидом Ефимовичем.