Перед штормом
Шрифт:
Теперь несколько слов о его, как ты выражаешься, сенсационной книжке «Убийство Гапона». Её сенсационность примитивна. А по сути своей, по мысли она примитивна уже потому, что вся написана через «я»: я пришёл, я увидел, я сказал и т. н. Но ни разу «я подумал». К выходу этой книжки я имел некое отношение: читал её в рукописи и пытался внести в неё исправления в том смысле, чтобы в ней были не только Гапон с Рутенбергом, а хоть немного серьёзной истории, в рамках которой всё происходило. Рутенберг на такие исправления не шёл и, как я обнаружил, только потому, что хода истории он-то не знал, но был убеждён, что написанное им уже и есть история, и не понимал, что в рукописи только история одного происшествия и то без всякой попытки его анализа исторического
Мне остаётся только сказать о мере его партийности и его политических убеждений. В этом Рутенберг — классическая аморфность, а сказать злее — беспринципность. Типичный флюгер, зависящий от направления ветра. Достаточно сказать, что он, в конце концов сильно обидясь на нашу и его партию, быстренько переметнулся — к кому бы ты думала? В Италию! К сионистам! Вдруг, обнаружив в себе не столько социалиста-революционера, а еврея, он сменил своё хоть какое-то участие в революции на возможность пользоваться благами от богатого и дружного еврейства, конечно же, противостоящего всякой революции, но в последнем он, вероятно, опять-таки не мог разобраться. Да поможет ему судьба разобраться в этом хоть когда-нибудь!»
По поводу этой последней надежды Савинкова сейчас можно сказать твёрдо — никогда Рутенберг в этом не разберётся и даже вряд ли будет к этому стремиться.
В Италии под крылышком сионистов он спокойно прожил до 1917 года, но, как только узнал о Февральской революции, немедля бросился в Россию; ему, возможно, померещилась там большая и громкая карьера…
Но любопытно, что туда он взял с собой от швейцарского сионистского центра рекомендательное письмо к известному петербургскому банкиру, финансовому аферисту Рубинштейну и ещё одно рекомендательное письмо — на Украину. Он уже убедился в солидности рекомендаций этой организации.
В Петрограде Рутенберг, сняв номер в дешёвой гостинице на Лиговке, отправился к Рубинштейну, который принял его в здании банка «Юнгер и К°», Заметив, что Рутенберг оглядывает простецкую обстановку кабинета, Рубинштейн тоже окинул её взглядом и улыбнулся всем своим круглым налитым лицом:
— Вы же, господа революционеры, уверены, что банкиры сидят за золочёными столиками, как цари. О нет! Тогда бы мы не были банкирами и богатыми людьми, — его чёрные глаза весело блестели. — Ну что у вас ко мне? Из телефонного разговора я что-то не понял. О себе можете не рассказывать, я о вас уже имею полную справку от человека, который вас хорошо знает.
IX
Рутенберг вопросительно поднял свои густые брови.
— Справку мне дал Манасевич-Мануйлов. Вы скажете — нашли кому довериться? — Рубинштейн кивнул. — Да, типчик нечистый, но, знаете ли, он, пожалуй, единственный уцелевший из свергнутого мира, а в том мире он знал всё, можете мне поверить. Абсолютно всё! И сейчас он у меня как штатный энциклопедический справочник.
— Всё-таки я просил бы вас ознакомиться вот с этим письмом, — сказал Рутенберг и протянул ему через стол конверт.
Рубинштейн глянул конверт на просвет, надорвал кромку, вынул письмо и буквально за несколько секунд прочитал его и отложил в сторону. Рассмеялся:
— А Манасевич-то, оказывается, знает о вас далеко не всё. Хорошо, но что я могу для вас сделать?
— Как-то помочь мне здесь пристроиться, — тихо ответил Рутенберг.
— Дорогой мой, для какой бы то ни было протекции я не гожусь. Более того, я сейчас подумал, что мне ваша протекция эсера с положением могла бы пригодиться, — он тихо посмеялся, будто протяжно произнося букву «эс». — Революция, дорогой мой, это когда всё наоборот. Однако советом я помочь вам обязан. — Он глянул на швейцарское письмо. — Этими делами заниматься не стоит, вас могут не понять и счесть за агента еврейской буржуазии, а здесь сейчас всякая буржуазия подлежит остракизму, а проще — уничтожению. В Петрограде все люди этого направления ушли в подполье, и вы попросту никого стоящего и не найдёте. Да и зачем вам это, если один ваш главный эсер Чернов в правительстве Керенского занимает пост министра земледелия, а другой, Савинков, и того больше — управляет военным министерством. И вообще, эсеры заняли здесь своё, кажется, прочное место. Не теряя времени, идите-ка в этом направлении, и весьма возможно, что я как-нибудь явлюсь к вам за помощью, с-с-с, — посмеялся Рубинштейн и, точно смахнув с лица улыбку, спросил: — Вы что же, примчались сюда из Италии? И небось боялись опоздать к революции? Но ваши лидеры, как видите, вас опередили, но это сейчас вам на пользу, ибо всякий хорошо устроившийся в жизни склонен помогать другим. В общем, мой совет вам абсолютно точный. Ну, а как там в Италии? В рухнувшее время я там парочку раз побывал на курортах. Райское место! Теперь вряд ли его когда-нибудь увижу. Впору голову бы не потерять, с-с-с-с-с-с-с, — отсмеявшись, Рубинштейн взял швейцарское письмо, энергично скомкал его в кулаке, положил в пепельницу и поджёг, наблюдая, как огонь сжирает бумагу, и потом сказал: — Так будет лучше. И больше у меня времени, господин-товарищ Рутенберг, нет, — он встал и протянул короткопалую руку. — До свидания, синьор Рутенберг, и когда я приду к вам за помощью, отблагодарите меня за полезный совет, который я сейчас дал вам…
В тот же день Рутенберг пробился на приём к Чернову. Кабинет у того был не чета банкирскому — одним словом, министерский. Чернов сидел за огромным столом, и Рутенберг еле сдержал улыбку, глядя на его напряжённо важное лицо.
— С чем пожаловали, Пётр Моисеевич? — холодно и почти насмешливо спросил Чернов, окидывая взглядом свой заваленный бумагами стол, давая понять, что он немыслимо занят.
— Я поспешил приехать сюда из Италии, где имел хорошую работу и приличный заработок. Я торопился приблизиться к не чужой мне русской революции, вы должны это понять. И вы можете помочь мне найти здесь какое-то место?
— Здесь, у меня в министерстве? — удивился Чернов. — Извините, но, право же, смешно: Рутенберг и русское земледелие. Я-то знаю вас только как мастера разведения всяческой склоки, — Чернов откинулся на спинку кресла и, поглаживая бородку, глядел на Рутенберга, по-видимому, упиваясь этой минутой мести человеку, который не так уж давно в одной из своих публикаций в европейской печати назвал его мастером легкодумья и, кроме того, всячески очернил его в своей книжке.
Рутенберг помолчал и сказал сквозь стиснутые зубы:
— Я надеялся, что вы, Виктор Михайлович, в этом своём положении окажетесь выше преходящих ситуации прошлого.
— Нет, Пётр Моисеевич, никакое положение не может лишить меня памяти.
Рутенберг кивнул:
— Да. Известно, злопамятность — черта устойчивая…
Всё это время он стоял, а сейчас круто повернулся и вышел из кабинета, так и не произнеся фразы, вертевшейся у него на языке: что ему жаль революцию, избравшую министром такого человека. Он произнёс её про себя, уже спускаясь по лестнице…
На другой день он явился к Савинкову и был уверен, что тот примет его совсем по-другому. Рутенберг помнил, что только Савинков, которого он всегда чтил, в то тяжкое время после убийства Гапона относился к ному по-человечески.
И действительно, как только он вошёл в кабинет Савинкова, тот встал из-за стола, быстро прошёл к нему навстречу и даже бегло обнял за плечи:
— Боже мой! Многострадальный Пётр! Глазам своим не верю! Садитесь, садитесь, — он повёл его к креслу перед своим столом и усадил в него. — Слушаю вас, Пётр! — удлинённые узкие глаза Савинкова, казалось, излучали доброту и участие.