Перед твоим престолом
Шрифт:
Иоганна Себастьяна забыли настолько основательно, что стали путать с другими членами рода и семьи, его черты вписывали в некий общий портрет полулегендарного музыкального кудесника, что заставлял звучать давно обезголосевшиеся органы, завораживал музыкой зверей и птиц, исцелял недуги. Этот граф Калиостро от музыки не имел никакого отношения к создателю «Страстей по Матфею»,
Непроглядная ночь поглотила Иоганна Себастьяна, и казалось, навсегда…
В самом начале девятнадцатого века тонкий голос безвестного геттингенского профессора Форкеля назвал Баха «гордостью нации». И никому не пришло на ум, что бессмертие робко постучало в наглухо забитую дверь. Форкель не унимался. Он выпустил небольшую, чрезвычайно ценную по сведениям книжечку о Бахе — первую биографию композитора. Но разве по силам было бедному Форкелю сдвинуть глыбу человеческого равнодушия? Чтобы вернуть в мир гения, нужен другой гений. И он нашелся. Рысьи глаза двадцатилетнего юноши Феликса Мендельсона-Бартольди высмотрели жемчужину в музыкальной завали прошлого — «Страсти по Матфею».
11 марта 1829 года тонкая рука сидящего за роялем Мендельсона (он дирижировал, согласно традиции берлинской Певческой академии, сидя за роялем, боком к публике) подала знак хору, и спали чары векового забвения. Великий Бах вернулся в мир, и начался новый отсчет музыкального времени.
В начале нашего столетия другой высокоодаренный молодой человек, эльзасец родом, сочетавший в своей личности немецкую мечтательность с французским рационализмом, философ, богослов, органист, написал замечательную книгу об Иоганне Себастьяне Бахе. Его звали Альберт Швейцер. И, создав эту удивительную по глубине и проникновенности для тридцатилетнего человека книгу, трогательно притворившись в ней бесстрастным исследователем, строгим, не поддающимся увлечению ученым-педантом, когда вся душа его трепетала от восторга перед объектом исследования, он устыдился вторичности своего дела — рыбка-паразит в акульей челюсти. Он бросил кафедру, блестяще начатую карьеру, отринул все заманчивые предложения, уселся на студенческую скамью и принялся зубрить мучительную, как зубная боль, медицинскую латынь. Зная, что ему не по плечу творческий подвиг, достойный Баха, он решил подняться до него живым деянием и, выпущенный врачом, уехал в африканские тропики лечить туземцев, вымирающих от сонной болезни, проказы и туберкулеза. Уехал на всю жизнь. Вот так аукнулось гулким стоном органных труб в глубине восемнадцатого века и откликнулось в наше время великим подвижничеством…
Когда перекапывали заброшенный погост при церкви св. Иоанна под крепкие шуточки веселых гробокопателей — ничто так не бодрит душу, как близость иного мира, — полусгнивший гроб с останками Баха нашел приют на маленьком кладбище Томаскирхе. А вскоре прах композитора, признанного «гордостью нации», торжественно перенесли в церковь, где он столько лет прослужил в скромной должности кантора, и его надгробная плита легла на самом почетном месте. Собственно говоря, вся церковь св. Фомы стала как бы мавзолеем Баха. Это ли не торжество справедливости?
О терпеливый Бах! О неторопливое человечество!
А может, никто не виноват и даже сыновья Баха безвинны перед его тенью? Просто не пришло тогда время для его музыки, и ничего тут не поделаешь, а когда пришло, то все стало на свои места. Поистине «Gottes Zeit ist allerbeste Zeit». Пошли и всем нам мудрого баховского терпения…