Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
Шрифт:
— Вы знаете французский язык? — спрашивает меня капитан. — Тогда скажите мне, правильно ли написано здесь по-французски. Это обращение нескольких ваших товарищей к французскому послу в Москве с просьбой о направлении их в армию генерала де Голля.
Нет, это далеко не безупречный французский язык. Тот, кто это писал, не был даже родом из Эльзаса. Я подчеркиваю все красным карандашом.
— Вы не могли бы позаниматься со мной французским языком? — спрашивает меня капитан. И позднее добавляет: — А как у вас с английским языком? Не могли бы вы дать несколько уроков
А ведь это шанс! Преподаватель иностранных языков в русском штабе армии рядом с линией фронта! Возможно, мне удастся снова перейти к своим!
Однако все оказывается не так просто, как может показаться на первый взгляд.
— Обдумайте хорошенько мое предложение, — говорит капитан в следующий раз. Он стоит передо мной. На нем изящный короткий полушубок. У меня за спиной находится конюшня, где мои товарищи по несчастью не могли ни сидеть, ни лежать. — Напишите сейчас листовку с обращением к своим товарищам в немецкой армии. Для вас эта листовка — самое важное из всего того, что вы до сих пор написали в своей жизни. Остальные пленные выступают уже сегодня. С вашим здоровьем вы вряд ли сможете выдержать этот переход.
— И что же конкретно я должен написать?
— Только правду. Напишите, что вы живы. Что в ближайшее время вас направят в лагерь. Что военнопленных кормят. Для Гитлера война проиграна. Те, кто продолжает оставаться с Гитлером, проиграют вместе с ним. Поэтому все немецкие солдаты и офицеры должны сложить оружие и сдаться в плен победоносной Красной армии…
Когда я с листом белой бумаги и карандашом в руках снова стоял в конюшне среди восьмидесяти трех товарищей по несчастью, мне показалось, что все они отмечены знаком смерти. Я видел перед собой не живых людей, а скелеты. Они натянули на головы капюшоны маскировочных комбинезонов. Их глаза глубоко запали в глазницах. Это зловещие фигуры из пляски смерти.
Ничего более страшного нельзя было себе и представить!
Словно сквозь вату я услышал, как кто-то рядом со мной сказал:
— Я тоже однажды написал листовку. Там, в штабе армии, сидят еще два немца. Я должен вам сказать, те еще пташки. Но они получают отличную жратву. Нас уже воротило от супа из жирной баранины. Но потом капитан снова отправил меня сюда. Надо же сохранить хоть немного чести.
Я подумал: «Ты был слишком глуп для этого рискованного приключения, мой дорогой камрад».
Немного чести? А я и не знал, что честь можно делить на порции.
Когда там, по ту сторону фронта, прочтут листовку с моей фамилией, они от души посмеются. Никто не перебежит на сторону русских. Мне нечего опасаться.
И еще я подумал: «Каждому из вас, мои камрады, будет легче, чем мне. Если вас, конечно, не отправят прямиком на смерть. Большинство из вас не боится физического труда. Многие были до войны ремесленниками. Уж вы-то сможете пробиться. В отличие от меня никого из вас большевики не будут считать своим врагом. Я смогу дурачить большевиков совсем недолго. Здесь, вблизи линии фронта, у меня еще есть шанс снова пробиться к своим».
Моя листовка понравилась капитану.
Вечером
— Вот только с меховой шапки вы должны снять звездочку! — сказал извиняющимся тоном улыбчивый капитан.
Я совсем не расстроился по поводу того, что мне было приказано снять этот красный атрибут власти.
Но какое значение могло иметь то, что я совсем не расстроился по этому поводу? С моей стороны это была наименьшая форма протеста против того ужасного факта, что теперь я действительно встал на сторону врага.
Во всех отношениях я был совершенно один.
Пессимизм разъедал мое сердце, словно кислота: смогу ли я действительно справиться с такой трудной задачей и перейти линию фронта, чтобы снова попасть к своим?
— Я думаю, что такого интеллигентного человека, как Гельмут, — речь шла обо мне, — майор вскоре пошлет на передовую, — однажды услышал я, как одна из пташек говорит другой. Впрочем, кроме меня, здесь находилось еще трое немцев, которые, чтобы остаться в живых, сотрудничали с русскими. Так же как и я, одетые в форму красноармейцев, они трудились в седьмом отделе пропаганды в штабе советской 10-й армии.
Ганс, берлинец с расплывшимся мясистым лицом, был до мобилизации трудолюбивым служащим в торговой фирме. Он охотно печатал на пишущей машинке. Вносил поправки в текст листовок и уже выучил несколько иностранных выражений: «пролетарское классовое самосознание», «подвергать большевистской самокритике» и тому подобное.
Между прочим, это именно он сказал о «возможной отправке на передовую такого интеллигентного человека, как Гельмут». Очевидно, во мне он видел человека своего круга. Его классовое самосознание нашло яркое выражение в таком мнении об остальных: «Двое других глупы как пробки!»
Герхард охотно пилил вместе со мной дрова для нашего маленького блиндажа, в котором, кроме нас, четверых немцев, в какой-то степени в качестве почетного караула, спал и денщик майора. Герхард постоянно беспокоился из-за того, что его теплые немецкие фетровые ботинки могут пострадать от открытого огня.
— Ну конечно, я хотел бы сохранить эти ботинки, чтобы носить их и дома в Йене.
Он был вагоновожатым и радостно предвкушал, что теперь, после войны, у него никогда не будут мерзнуть ноги в кабине трамвая.
Своего рода старшим по званию среди нас был уроженец Вупперталя. Он уже окончил знаменитую антифашистскую школу в Москве и хорошо разбирался во всех вопросах:
— Я читал твою листовку. Сразу видно, что так написать мог только старый антифашист.
Мой рецепт был прост: только бы никого не раздражать!
Я попросил вуппертальца объяснить мне диалектический материализм, как его понимал товарищ Сталин.
— Ты же должен это точно знать! — польстил я ему.
Я не забывал постоянно восхищаться большими познаниями Ганса в русском языке. Он ежедневно просил у капитана газету «Правда»: