Перед закрытой дверью
Шрифт:
— Смерть, она всегда даром дается, только за нее надо жизнью расплачиваться, — хихикает Ханс.
Чужие люди его принципиально не интересуют, потому что интересуется он самим собой, да еще Софи.
«Доешь меня, а то, как знать, снова наступят худые времена», — предостерегает его отвергнутый бутерброд с маргарином. Ханс, уверенный в лучшем будущем, доедать не собирается.
***
Совсем немного времени прошло с тех пор, как Райнер совершенно вышел из себя и сбился с предначертанной ему тропы богопослушного чада. Тогда католическая вера возмещала ему многое из того, что теперь он надеется вернуть себе, совершая насилие. На его сестру в последнее время все чаще нападает немота, иногда речь вдруг снова прорывается наружу, и ее поток сносит все, что попадается на пути. Сегодня они вдвоем лежат в кровати Анны, судорожно обхватив друг друга руками; жестокий ветер реальности они направили в обход, в кухню, одновременно служащую и столовой, а здесь, у них, веет ветер прошлых времен. Райнер силится преодолеть запрет кровосмешения, чтобы посмотреть,
Ребенком Райнер, наряду с другими проступками, прислуживал священнику во время богослужения, и это для него — неиссякаемый источник омерзения, каковое память до сих пор не может преодолеть. Папа сказал, что, дескать, будешь теперь ходить в церкви прислуживать, и он, конечно же, пошел, отцовские побои ведь сильнее, чем боль в коленях от стояния на холодном каменном полу. Пронизывающий холод зимой в шесть утра, карающая рука священника, который, и то хорошо, хоть не прибегал к вспомогательным средствам, ни к платяным вешалкам, ни к костылям, хлоп, опять затрещина, потому что снова перепутан латинский текст, да к тому же дерзость в ответ, и не одна, а ведь не было никаких вопросов, одни внятные распоряжения. На тебе белые, волочащиеся по полу одежды, отделанные кружевами, сверху черный воротник, так что становишься на девчонку похож. Всюду изображения, главным образом сюжеты про Бога и Деву Марию, изготовленные разными способами из разных материалов. Формы преимущественно округлые, так как делали их в эпоху барокко. Под ними хихикающая орава католического юношества, которое стадом с блеянием прет в отроческую обитель поиграть в настольный теннис, серьезные песнопения, звучащие из студенческих глоток постарше, и гордость, когда ребенок вливается в целый отряд католического юношества. Недавно появилось телевидение, и его тоже основательно используют. У церкви всегда все самое новое, она применяет новшества и против своих чад. Золотые транспаранты, хоругви с изображением Св. Девы, девочки в темно-синих плиссированных юбочках, дело происходит в стенах нелюбимой церкви ордена пиаристов. Они часто повторяют хором, что Господь призывает юных, и вот молодежь уже тут как тут, не успели позвать. Ибо молодежь эта истово исповедует христианство, что требует мужества в мире, погрязшем в язычестве и безмыслии. И Райнер тоже составная часть юношества, к сожалению, самая худшая его часть, в которой наиболее очевидно проявился износ материала. Он направляется к Богу, но делает это неохотно, хотя именно его-то и призывали больше всего, ибо Богу известны и слабость его, и его неохота, и потому Он особенно громко кричит ему: Райнер! Райнер! — призывает его Сеятель на пажити Свои и на риги. Вот-вот Райнер срыгнет прямо на церковные плиты. Если бы он ходил в приличную гимназию при ордене пиаристов, то, конечно же, Бог высоко оценил бы это, но денег на учебу у родителей нет. Мальчикам-служкам из состоятельных семей пощечины никогда не доставались, что, разумеется, сразу же бросилось в глаза смышленому Райнеру, на такие вещи он обращает внимание немедленно, вместо того чтобы сильнее и отрешеннее погружаться в молитву, забыв об окружающем мире. Церковь берет отовсюду, откуда только взять можно, не отдавая туда, где это требуется, и Райнеру требуются не затрещины и брюзжание, но любовь. Говорят, будто бы Господь любит его, чего он не ощущает, имея одни оплеухи.
Несмотря ни на что, отец каждое воскресенье снова и снова загоняет его в ризницу пинками остатней ноги, чтобы — расфуфыренный в пух и прах, посреди хора свежего и радостного юношества, которое Бог любит особо, потому что звучит оно так невинно и трепетно, — ребенок продемонстрировал бы тете и бабушке, на что способен. Обе дамы очень набожны, в церковь таскаются постоянно, в мае и в Великий пост на дополнительную вахту встают, и за богоугодное служение в алтаре от них нет-нет, да и перепадает кое-что мальчугану, чтобы он купил себе пару модных туфель с острыми носами или джемперок. К сожалению, именно такие вещи — самое важное для этого продажного паренька, который, однако, окажется еще способен погружаться во внутренние ценности. В себя самого. Ко всему прочему — топот и шарканье ног внутри помещений, которые чересчур велики, что как раз подобающим образом соразмерно наличию Господа Бога, хотя лично Его не видать, но места ему требуется ужасно много. Слева отроки, юные служители Господа, справа отроковицы, юные Его служительницы. Посередке слышна речь декана епархиального округа о том, что вот только что Боженька милосердный позвал приходить к нему малых сих, как будто у них в это время поинтересней занятий нет. Маленькие служки посиживают себе, отдыхают, пока идет проповедь, большинство размышляет о всяческих проделках, о всевозможном свинстве или о школьных пустяках, до чего Богу, в общем-то, особо и дела нет, помимо всего прочего он ведь отлично знает мелочные труды малых сих и относится к ним с пониманием. А вот Райнер мыслит именно о нем, о Боге лично, чтобы доверить ему свои заботы; какое-то время, совсем недолго. Бог становится даже его последней надеждой, потому что совсем худо дело, и, разумеется, тут уж Иисус должен все уладить и устроить, только вот на это нужно не только уповать в молитве, но еще и жертвовать, а отдавать что бы то ни было Райнеру не особо и хочется. Лучше не надо. Слишком ненадежно. Да и с чего это ему обязательно располагаться там, наверху, а не здесь, внизу, где член торчит, который, если верить Иисусу, ни трогать, ни сжимать, ни тереть нельзя, нельзя ни свой собственный, ни, разумеется, чужой. Теперь-то Райнер уже знает, что члена вообще не существует, потому что он есть у отца, а если чего-то не существует, то оно не может маму осквернить. Таким вот образом разрешилась довольно гнусная и больная проблема.
Один лишь образ некой гармонии остался в памяти у Райнера и пребывает там с давних пор. Девочка постарше отыскала для младшенькой нужное место в молитвеннике, после чего погладила малышку по голове, и все гладит и гладит, отчего у Райнера внутри покой разлился. Долгие годы он вспоминал об этом, лежа в ванне (импровизированной ванне, которая устанавливалась на кухне), пока мама, даже когда он был уже большой мальчик, намыливала все его тело, чтобы он везде чистый был, чадо Божье, изнутри и снаружи тоже, отчетливо различимое дитя Господне. И все же, хотя у такого вот дитяти Божьего все чисто, он всегда очень стеснялся. «Ведь я же твоя мать, которая тебя на свет произвела, и от папы тебе тоже вовсе не надо прятаться, у него точно то же самое, что и у тебя, и на том же самом месте». Это вызывает глухой вой глубоко в Райнеровой глотке, словно воет волк.
Уже давно ему разрешили самому намыливаться, но у Райнера осталось ощущение, что теперь ему уже никогда не отмыться. Осталась, скорее по недоразумению, тоска по гармонии и умиротворению, даже по красоте, о которой он часто противно порядку и смыслу рассказывает своим одноклассникам; чтобы те поняли, об этой гармонии он повествует, рассказывая о дорогих автомобилях, авиаперелетах, целующихся родителях и сверкающем хрустале — обо всем том, что можно увидеть в их доме. Ведь это совершенно невозможно купить, оно либо есть в человеке, либо нет. Но одноклассники не верят.
— Да ладно тебе, сынок, ты везде должен быть чистый, вот Анни, видишь, не ломается нисколечко; когда родная мать моет, то это то же самое, как будто ты сам моешься. Ну, постыдись, постыдись, коли тебе так хочется, стыд-то в любом случае во вред не будет. Мы же ведь все одинаковые, то есть все — люди из плоти и крови.
«Но ты, мама, ты — нет, ты бесплотна, как Боженька, и только папа унижает тебя своей плотью, а потому я утверждаю, что плоти не существует вообще и даже хорошеньким девушкам на глянцевых журнальных фотографиях отрезаю все, что ниже подбородка, прежде чем прикнопить к шкафу. Дело в том, что плоть быстро начинает смердить, если убить ее и оставить валяться на воздухе».
— Ох уж этот мне мальчишка, ну что ты скажешь! А теперь вытираться, да хорошенько, тут ты и сам справишься.
Исторгает звуки орган, Райнер трется полотенцем, нельзя смотреть на то, что у тебя внизу, взгляд должен быть направлен строго перед собой, все, что ты делаешь, совершается в честь высшего существа. Когда вырастешь, многое изменится, а иное окончательно уляжется на покой.
Анна почти все хочет выразить в музыке, сегодня она уже положила на пюпитр Шумана и Брамса, завтра это могут быть Шопен и Бетховен. Чего не могут сказать ее губы, то высказывает музыка, и даже то самое нечто, что берет свое начало от Бога, как уверяли, говоря о себе, многие композиторы (Брукнер, например). Райнер читает ей кое-что из ранних своих дневниковых записей, в которых говорится, что все великое может быть совершенно лишь тогда, когда оно заблаговременно распланировано и тщательно подготовлено. Фраза эта казалась ему тогда истиной в последней инстанции. И далее по тексту: «1. Что я наметил, в чем моя великая цель? 2. Что могло бы способствовать достижению данной цели?»
Тогда Райнеру хотелось еще изучать что-нибудь естественнонаучное, с уклоном в технику (химию), теперь он жаждет завладевать кошельками из чужих карманов, а впоследствии овладеть профессией германиста, который кроме того между делом сочиняет стихи. И да будет высочайшим принципом (тут прямо так и написано), что естествознание никогда не должно быть самоцелью и единственной сферой применения его мысли и действия, но чтобы оно заняло подобающее место в большей, более общей системе. Ибо он хочет, как здесь, в дневнике, написано, поставить себе пределы, стоящие гораздо выше обычного человеческого мышления, но пределы должны быть в любом случае. «Да послужит христианская вера во всей совокупности моей жизни некоей первоосновой моего существования. Отныне свою задачу как естествоиспытателя я вижу в том, чтобы пронизать светом христианской мысли ту область, что доступна мне благодаря химии, и обе эти сферы привести к синтезу (хотя бы отчасти, приписал он честно, скромности ради) — к вящей славе Господней».
— Ты только послушай, Анна! Ну, просто не верится.
«Результатом данного устремления должно стать то, чтобы химия послужила благу человека и возвысила его до более достойного человеческого бытия. В этом видится мне возможность осуществления христианской любви к ближнему через приложение всех моих дарований, сил, способностей, всей моей жизни. И да благословит меня Господь на реализацию этого замысла».
— Ну, а как тебе это нравится, Анни? «Следующие предпосылки: 1. Оптимальные познания в химии, математике, физике, знание всей сокровищницы христианской мысли; 2. Оптимальные познания в немецком, английском, русском, французском языках. И да удастся мне при этом (ха-ха-ха!) постоянно проявлять смирение и скромность — не в том, однако, смысле (нет-нет, отнюдь не в том), чтобы заискивать перед теми людьми, которые смогли бы когда-нибудь чинить мне препятствия или которые могли бы быть мне полезны, хотя, по большому счету, действия их несовместимы с моими идеалами. Далее мне еще необходимо: 1. Самодисциплина…»
Брат с сестрой, не расцепляя объятий, катаются по полу с визгом и гоготом, брызгая друг на друга слюной.
«Вышеупомянутое должно являть собою процесс, которому надлежит совершаться в непрерывном размышлении о мире…»
— Ты можешь себе представить, что это я писал?
— Нет, — говорит Анна. Как-никак, ей удается произнести целое слово, и это — большое достижение! И уж минуту спустя она снова в состоянии говорить, тараторить, как попугай; о следах, оставшихся внутри Анны, правда, не известно никому.