Перед занавесом
Шрифт:
Холод, неистовство и безмолвие ночи окутывали его, как одеялом. Он вспомнил свои сомнения. после того как в молодые годы начитался Паскаля, вспомнил, как бился над решением дилеммы, возникшей в его сознании после чтения Кьеркегора. Жизнь была не сном, а видением, которое с годами и опытом становилось всё более и более осязаемым. Пытаясь выйти из него, ты всё равно оказывался в мире - видение не исчезало, оно длилось, и оно будет длиться, неумолимо безразличное к своим созданиям, без конца повторяющим один и тот же цикл перехода от сумерек к прозрачности.
* * *
Каждый раз, глядя на это, он вспоминал ритуальные брачные танцы насекомых, когда самцы являют чудеса балетного искусства, достойные Большого театра. Младший из детей, когда ему только-только исполнилось три года, по утрам влетал к нему в кабинет; появление его предварялось топотом на лестнице и шумом. Малыш распахивал створки двери и, едва переступив порог, начинал отбивать чечётку, глядя на него своими чёрными, горящими глазами.
***
Иногда он ненадолго проникал в запретное пространство, понимая, что больше не хозяин тут и следует вести себя осторожно. Спокойное, тихое место, где он проводил лето - сначала с отцом и братьями, а потом с нею и несколькими друзьями, - изменилось до неузнаваемости: появились парковка для машин, где охранники размахивали платками, показывая свободные места; закусочные - там продавали жареное мясо и прохладительные напитки; навесы, под которыми можно было посидеть и отдохнуть. Хозяйничали тут теперь бесчисленные приезжие, и на лицах их читалось удовлетворение людей, выходящих всей семьёй из огромного супермаркета с тележками, нагруженными доверху едой и всяким барахлом. Шумная толпа в шортах, майках, соломенных шляпах и тёмных очках заполнила все дорожки и все цветники, всюду слышались слащавые популярные песенки.
И один из таких набегов ему удалось на цыпочках пробраться внутрь дома, который некогда был их родовым гнездом и где теперь жили чужие люди. Он увидел, что и здесь всё полностью и бесповоротно изменилось: не было больше знакомой с детства мебели, в столовой и коридоре не висели уже портреты предков, стены комнат стали кричащих тонов, и всё кругом пропиталось запахом баснословного) недавно свалившегося богатства. Его провожатый, имени которого он не знал, попросил быть осторожнее: на галерее танцевали - у хозяев были гости. Ему хотелось зайти в спальню отца - он подшил его худощавым и немощным, похожим на Дон Кихота Доре, - но заднюю дверь, через которую туда можно было попасть, заделали. Потом он обнаружил, что исчезли с привычного места настенные часы, стрелками которых он играл в детстве и сломал их, да так. что починить оказалось невозможно - тогда он впервые открыл своё врождённое неумение ладить с простыми предметами, всегда забавлявшее её. Лестницы тоже были другими - величественными. застланными коврами. И он так и не осмелился спросить у своего провожатого, что же сталось с семьёй работника, присматривавшего раньше за домом.
– живут ли они тут по-прежнему, или им пришлось съехать.
* * *
Он вспомнил, как полвека назад ехал поездом в посёлок на берегу моря, где дожидался его рыбацкий баркас и человек, некогда присматривавший за ушедшим теперь в небытие родовым гнездом. Дом этого человека был построен на том месте, где когда-то стоял господский дом. от которого осталась лишь арка над входом. Вспомнив ту поездку, он тут же подумал о Ясной Поляне - попав много позже в музей-усадьбу Толстого, он поразился сходству между домом человека, который, нажив состояние в Америке, волею судеб стал его прадедушкой, и домом патриарха литературы. Тогда, в поезде, у него был с собой роман Толстого, взятый почитать в дороге, и именно после этой, самой заурядной, поездки русский писатель стал обязательным звеном сто будущей родословной. При обоих домах были скотные дворы, сараи, часовня, кухня, комнаты для домашней прислуги и существовало строгое, словно установленное свыше деление на две половины господскую и людскую. Колониальная система организации жилища его разбогатевшим за морем предком была при всём том неуклюжим подобием системы, против которой внутренне протестовал русский дворянин. Стоя около письменного стола Толстого, рядом с его бережно сохранёнными книгами или возле кровати, на которой Софья рожала детей, он вспомнил волнение, охватившее его в поезде, когда, с головой погрузившись в книгу, он благоговел перед манящим миром, неизмеримо более прекрасным, чем его собственный, миром, от которого он уже никогда не откажется.
Роман «Война и мир» открыл ему двери в другую реальность, где человеческие чувства развивались естественно и никто не давал им нравственной оценки, ни явно, ни между строк; они развивались свободно, а добро и зло зависели только от взглядов читателя, а не от установленных кем-то правил, обязывающих и незыблемых. Он с головой ушёл в книгу и не видел ни лежащего за окном моря, такого грязного на городских окраинах, ни каменных заграждений, защищающих побережье от яростных морских волн. А раньше, много лет назад, когда они возвращались из своего поместья в город, поезд в этих местах обычно притормаживал, чтобы облегчить выгрузку товара: мешки с мукой или овощами кидали оборванным, похожим на тени людям, которые по предварительному уговору с машинистом стояли вдоль железнодорожного полотна. Такая нищета и такая торговля канули в прошлое, но более-менее достойное существование ещё не означало, что тьма и всеобщее равнодушие отступили перед светом, что дышать стало легче. Литература же была замещением реальности, а герои Толстого жили полно и ярко, как им хотелось. Тогда-то он и открыл для себя, что свобода есть только в книгах.
С тех пор он полюбил ходить по букинистам и рыться в потаённых уголках книжных лавочек. Он читал запоем, и достойной наградой ему было множество непохожих друг на друга миров: из Америки По он переносился в Нормандию Пруста, от честолюбивых устремлений и любви Жюльена Сореля переходил к духовным исканиям юного художника из Дублина. В литературе сошлись, слились воедино оба его детских увлечения - история и география. Оказывается, убежать возможно, даже не двигаясь с места. Поезд шёл то быстрее, то медленнее, сотрясаясь на стыках, а он сидел и думал о жизни обеспеченной, без лишений, и ему хотелось убежать от неё; наступит день, когда он выполнит своё желание.
***
Потом, подумав и отмотав назад ленту воспоминаний, он понял, что сравнение родового поместья и музея-усадьбы, посещённого на замызганной родине социализма, было вычурным и наивным. Да, при обоих домах были часовни, пруды, стойла и фруктовые сады (деревья в них, конечно, росли разные, в зависимости от климата), но в доме его предков, где сошлись каталонские и баскские традиции, не было и намёка на роскошь и утончённость, привнесённые Софьей в Ясную Поляну; не было при нём и школы, которую - в отличие от владельца чёрных рабов - открыл русский писатель для своих мужиков: это отвечало его мечтам о всеобщем братстве. В написанном казённым официальным языком путеводителе говорилось, что Толстой хотел освободить своих крестьян и воспитать их детей в духе гуманизма и прогресса, чтобы они сбросили оковы невежества и свет знаний озарил их. Но в скучном путеводителе ничего не говорилось о том, что крестьяне - потомки тех, кто когда-то обитал в пещерах, - противились нравоучениям Толстого, цеплялись за свои иконы и обряды, преклоняя колена перед старцами в митрах и с посохами, а необходимость думать казалась им делом вредным и утомительным.
Он размышлял, греясь на солнышке с «Крейцеровой сонатой» на коленях, когда неожиданного услышал голос Того, кто объявлял себя одновременно Создателем и созданием.
«Неужели ты думаешь, что может существовать хоть одно жалкое племя - о целом обществе, современном или постмодернистском, как вы выражаетесь, Я уж и не говорю, - не веруя в иррациональное и мистическое начало? Без белого балдахина, вышитой епанчи, пурпурных накидок, золотого нимба, папского скипетра? Народы, ваши овечьи стада, никогда бы не смирились с этим. Посмотри, к чему привели утопические взгляды и мечтания твоего кумира! Его соотечественники вздумали обречь Меня на забвение, но тут же создали своих идолов, не уступающих Мне в жестокости, - пророка с бородкой, мастера произносить зажигательные речи, и тирана с тараканьими усами. Скажи, что с ними сталось? Им ведь не удалось заменить Меня, их тоже свергли с пьедестала. А Я по-прежнему тут, и Мои колдуны по-прежнему возжигают ладан, благословляя людей на резню. Всё так же сапоги топчут репей. К чему были усилия, жертвы и ужасы, если потом всё вернулось на круги своя? Не думай, будто Я страдаю манией величия только потому, что знаю: плохой или хороший, но Я нужен вам, и поэтому в ближайшем будущем никуда не денусь. Вы - многочисленная колония насекомых, каждый из которых думает только о себе и стремится поскорее урвать что-нибудь за счёт других. Братство и равенство, о которых мечтают некоторые из вас, - не более чем призрак. Вы можете быть уверены только в одном равенстве, хотя и не хотите признаваться себе в этом, - в равенстве мёртвых, и ты, умерев, тоже этого не поймёшь».
III
Иногда он вспоминал то, что доводилось ему читать об уходе Толстого из дома и о смерти писателя. С самими же книгами Толстого он не расставался, они всегда были с ним: «Война и мир» - в родном городе, «Крейцерова соната» - в Париже, «Хаджи-Мурат» - в горах Кавказа. И когда он в первый раз поехал с нею и с её дочерью на почившую в бозе родину социализма, они побывали в Ясной Поляне, ставшей музеем-усадьбой. Надев тяжеленные, словно свинцовые, тапочки, они осмотрели зал, где семья собиралась по вечерам и в праздники, библиотеку, кабинет писателя - на полке над столом стояла энциклопедия, а по стенам висели портреты, - гостиную, комнаты для прислуги и места, где держали скотину. Всё там говорило о благополучии и достатке, о несправедливом неравенстве и о привилегированном положении хозяев дома; и от всего этого Толстой хотел избавиться.