Перед зеркалом. Двойной портрет. Наука расставаний
Шрифт:
Все это было вздором или даже просто ложью, хотя бы по той причине, что Снегирев противоречил себе. То статья, «если в нее вглядеться», была шагом весьма опасным, потому что она отменяла возможность работы. То она ничего не отменяла «и даже лучше, если ее напечатают, – подумал Остроградский с внезапно блеснувшей догадкой, – потому что если я под прикрытием этой статьи получу лабораторию – и волки будут целы, и овцы сыты. Он действительно выпутается, а я буду у него в кармане».
На этот раз молчание длилось так долго, что Снегирев, догадавшись о его преднамеренности,
– Анатолий Осипович, мне нужен ответ, – вежливо, но уже сдерживаясь, сказал он. – Даже не ответ, а ваше согласие переговорить в министерстве. Да или нет?
Остроградский помедлил еще немного.
– Валерий Павлович, – сказал он. – Ведь у вас, помнится, еще в кандидатской были любопытные соображения о зимовальных миграциях хамсы. Как будто я больше не встречал ваших сообщений по этому вопросу?
Снегирев встал, надел шубу и застегнулся. Лицо у него было спокойное, но такое, что Остроградский подумал: «А ведь ты зарезал бы меня, сукин сын, будь твоя воля».
Он любезно проводил гостя.
Ольга Прохоровна на два дня отпросилась с работы, сказав, что уезжает за город, потому что боится оставаться зимой с болезненной девочкой в сыром полуподвале. Но на Кадашевской нельзя было сказать правду. Как ни плоха была ее комната, на нее могли найтись – и непременно нашлись бы – охотники. Она не собиралась выписываться – и все-таки надо было постараться, чтобы соседям даже не пришло в голову, что она уезжает надолго. Она объяснила им, что дача служебная. Библиотека иностранной литературы устроила в Лазаревке нечто вроде загородного детского сада.
Иногда в разгаре хлопот ее охватывал ужас. В конце концов, жизнь в Москве, пусть трудная, не так уж плоха! Она бы осталась, если бы Миша, успевший в этот день съездить в Лазаревку, не увез керогаз. В полдень он снова съездил, нагруженный так, что едва был виден под чемоданами и узлами. В третий раз, к вечеру, отправились вместе. Правое плечо, то, которое при ходьбе выдвигалось вперед, Миша (на случай, если Оленька устанет) оставил свободным.
В поезде они заговорили об Остроградском, и Ольга Прохоровна заметила, что иногда раздражавшее ее сходство Миши с умной, слегка сонной овцой мгновенно исчезло. Он сказал, что года три назад был в Ереване и его поразил дом Аветика Исаакяна, полный изящных вещей, открытый, – не только потому, что каждый мог войти в него днем или ночью.
– Из окна – Арарат. И в доме что-то от чистоты Арарата.
В этом доме он вспомнил об Остроградских. Там тоже были эти простота и радушие – незаметное, ненавязчивое. И тоже все как будто сперва было написано на полотне, а потом ожило и наполнилось разговорами, спорами, красками.
– Они много путешествовали. Ведь он – альпинист. Всегда вместе, даже на Памире.
– Красивая?
– Ирина Павловна? Да, очень, – с восторгом сказал Лепестков. – Не знаю, – добавил он, подумав.
От станции до поселка было далеко, но Лепестков стал уверять, что так всегда кажется в первый раз,
Лазаревка стала другая. Лес, как будто он в чем-то провинился, стоял теперь за высокими глухими заборами. Где-то в глубине дачных участков виднелись крыши над толстыми раскатами снега. Заборы тянулись так долго, что Ольге Прохоровне захотелось заплакать.
Наконец пришли. Бабка в тулупе, в теплом платке, из которого торчал мертвый острый нос, разметала дорожку. Ольга Прохоровна сказала: «Здравствуйте». Она не ответила.
Дом был большой, обшарпанный, с просторным, когда-то затейливым, а теперь жалким крыльцом. Ступени ходили под ногами. Лепестков сказал виноватым голосом:
– Осторожно.
Остроградский встретил их на пустой холодной террасе. Ольга Прохоровна думала, что он старик, измученный тюрьмой и ссылкой. Но он был совсем не старик. Он был смуглый, прямой. Ей даже показалось, что он не так уж изменился с тех пор, как она видела его на той, запомнившейся, единственной лекции.
Они поужинали на кухне.
– Я очень рад, что вы приехали, Ольга Прохоровна, – сдержанно, но так, что нельзя было не поверить, сказал он.
У него была добрая улыбка. Похоже было, что он все время думает о своем, что, впрочем, не помешало ему распить с Лепестковым пол-литра.
– Мне здесь хорошо. Но я ведь особь статья. Я не знаю, что такое скука. А вы будете скучать.
Ольга Прохоровна покачала головой:
– Нет. Я люблю лес.
– Правда? Я тоже. Послушайте, – весело сказал он. – Не беспокойтесь, дочка не будет одна. Вы беспокоились, мне говорил Миша.
– Да.
– На соседней даче, генеральской, живет Маруся. Она – сторож, а муж у нее шофер. Хорошие люди. Дочке Наденьке тоже шесть лет. Вашей шесть?
– Да.
– Вот и отлично. Все устроится. Жаль, что вы не выпили с нами. У вас озабоченный вид.
Она засмеялась. Остроградский посмотрел на нее, потом на Лепесткова:
– Вы чем-то похожи, как это ни странно. Оба смотрите прямо, а кажется, косо. Миша, как ваша книга?
– Пишу, Анатолий Осипович.
– Отчаянный человек. Храбрый портняжка.
Лепестков засмеялся.
– Ну ладно, пошли устраиваться. Значит, комната за печкой. Что-то сомневаюсь я насчет комнаты за печкой.
В эту комнату выходил щит кафельной печки, но, хотя это был красивый, фигурно облицованный щит, от него, кажется, было мало толку.
– Н-да-а, прохладно, – сказал Остроградский. – Вот что, вы спите здесь, а Оленьку сегодня положим на кухне.
Он уже и прежде соединил Черкашину и Лепесткова, сказав, что они чем-то похожи, как говорят о супругах, а теперь еще и отправил их в одну комнату на ночь.
Она сдержала улыбку. Лепестков поспешно отозвался:
– Я еду в Москву.
– А-а. – Остроградский поднял брови. – Так устраивайте же дочку, Ольга Прохоровна! У нее глаза слипаются. А потом обсудим один план. Миша, вы не поедете, пока мы его не обсудим.