Передышка
Шрифт:
Но Чезаре принялся убеждать меня, что его панъинкаособенная (всем так кажется, думал я, сдерживая зевоту). Она незамужняя, рассказывал он, хорошенькая, чистенькая, со вкусом одевается, в него влюблена по уши да вдобавок хозяйственная и в любви не новичок. Правда, один недостаток у нее все-таки есть: она говорит только по-польски, и если я ему друг, то должен помочь.
— Чем же я могу помочь? — вяло сопротивлялся я. — Во-первых, я знаю не больше тридцати польских слов, во-вторых, в любовной терминологии не разбираюсь абсолютно, и, в-третьих, у меня вообще нет желания ввязываться в это дело.
Но
— А может, она по-немецки понимает?
У него была вполне конкретная цель, и он продолжал упрашивать меня, чтобы я вошел в его положение и оказал великую милость — объяснил ей, как по-немецки то-то и то-то.
Чезаре переоценивал мои лингвистические возможности. То, что он хотел у меня выяснить, не преподают ни на одних курсах немецкого языка, а научиться этому в Освенциме у меня возможности не было. Это были вещи деликатные, особенные, я даже сомневаюсь, существуют ли для них названия в каких-нибудь еще языках, кроме итальянского и французского.
Я изложил ему свои сомнения, но он мне не поверил. Ясное дело, я просто завидую, поэтому и не хочу помочь. Обиженный вконец, он надел башмаки и ушел, понося меня на чем свет стоит. Днем он вернулся и швырнул мне карманный итало-немецкий словарь, купленный на рынке за двадцать злотых.
— Здесь есть все, — сказал он с таким видом, что спорить с ним было бесполезно.
Выброшенные деньги! Конечно же там не было всего, и в первую очередь того, что, ему было нужно и что из-за непостижимых условностей принято исключать из обихода печатных слов.
Разочаровавшись в культуре, дружбе и типографской продукции, Чезаре снова ушел.
После этого он редко появлялся в лагере: добрая панъинкавзяла его полностью на свое обеспечение. Потом он пропал на целую неделю, на незабываемую неделю начала мая 1945 года.
Мы не могли прочесть, о чем писали польские газеты, но заголовки, все крупнее и крупнее день ото дня, знакомые фамилии, настроение, которое царило на улицах и в комендатуре, не оставляли сомнений: победа близка. Мы читали «Вена», «Кобленц», «Рейн», потом «Болонья», потом, с радостью, «Турин» и «Милан», потом, огромными буквами, «Муссолини», а следом шло пугающее своей непонятностью причастие прошедшего времени и, наконец, — красным, на полстраницы, долгожданное, загадочное, радостное «BERLIN UPADL!».
Тридцатого апреля Леонардо, я и еще несколько обладателей пропусков были вызваны к капитану Егорову. Удивив нас своим таинственным и смущенным видом, он объяснил через переводчика, что мы должны сдать пропуска, а завтра утром нам выдадут новые. Мы ему, конечно, не поверили, но нам ничего не оставалось, как подчиниться. Обмен пропусков казался нам полным абсурдом: скорее, нас просто хотят лишить нашей привилегии. Мы забеспокоились, но уже на следующий день поняли, в чем дело: у русских праздник, Первое мая.
Третьего мая был праздник у поляков, они отмечали какую-то свою важную дату, а восьмого мая кончилась война. Новость, хотя ее давно ждали, обрушилась, как ураган. Восемь дней лагерь, комендатура, Богучицы, Катовицы, вся Польша, вся Красная армия были охвачены приступом безумной радости. Советский Союз — огромная страна, и люди этой страны наделены огромным душевным потенциалом: если они радуются, то радуются до самозабвения, если веселятся, то с искренней и наивной неугомонностью, испытывая при этом какую-то языческую любовь к большим сборищам, гуляньям, шумным
В считанные часы все вокруг забурлило, закипело, на улицах появилось много русских, они обнимались друг с другом, как близкие друзья, пели, кричали, танцевали, хотя многие уже нетвердо держались на ногах, ловили в свои объятья всех, кто проходил мимо, стреляли, и не только в воздух: в санчасть принесли раненного в живот солдатика, парашютиста, совсем еще ребенка. К счастью, пуля прошла навылет, не задев жизненно важных органов. Солдатик пролежал в постели три дня, стойко перенося лечение и глядя вокруг чистыми, как море, глазами, а вечером, когда мимо проходила толпа его разгулявшихся однополчан, он скинул с себя одеяло, под которым лежал уже в форме и даже в сапогах, и (вот что значит парашютист!) спрыгнул на глазах у всей палаты из окна второго этажа.
Остатки и без того слабой военной дисциплины окончательно улетучились. Охранник лагерных ворот к вечеру первого мая уже валялся на земле и пьяно храпел рядом со своим автоматом. Потом он пропал, и больше мы его на посту не видели. Обращаться в эти дни в комендатуру по какому-нибудь неотложному делу было бессмысленно: все равно никого нельзя было найти, а если нужный человек и находился, то либо лежал в лежку пьяный, либо занимался какими-то таинственными и лихорадочными приготовлениями в спортивном школьном зале. Счастье еще, что кухня и санчасть находились в ведении итальянцев.
Характер таинственных приготовлений прояснился довольно скоро: в день окончания войны должно было состояться грандиозное театральное представление с песнями, танцами и декламацией, на которое русские пригласили и нас, итальянцев. Почему только итальянцев? Да потому, что в Богучицах к недавнему времени остались в основном итальянцы. Если не считать нескольких французов и греков, все остальные после сложных перемещений разместились национальными группами по другим лагерям.
В один из этих сумасшедших дней Чезаре неожиданно вернулся. Вид у него был совсем плачевный, не то что в первый раз: с головы до ног в грязи, оборванный, испуганный, шея не ворочается. В руке он сжимал непочатую бутылку водки. Первым делом он отыскал пустую бутылку. Затем, с мрачным, почти похоронным видом ловко свернул конусом кусок картона, перелил водку через эту самодельную воронку, разбил опорожненную бутылку на мелкие кусочки, сложил осколки в воронку и, соблюдая предосторожность, закопал все это в самом дальнем углу лагеря. Потом рассказал, что произошло.
Ему не повезло. Когда он вечером вернулся срынка в дом своей девушки, то обнаружил там русского: в прихожей лежали шинель, портупея, кобура и бутылка водки. Чезаре счел за лучшее удалиться, а в качестве компенсации прихватил бутылку. Но русский, то ли из-за бутылки, то ли из-за ревности, побежал следом за ним.
Чем дальше, тем рассказ Чезаре становился все путанее и неправдоподобнее. Будто бы он пытался убежать от преследователя, но вскоре за ним по пятам уже гналась вся Красная армия. Он надеялся спрятаться в Луна-парке, но и там охота за ним продолжалась всю ночь. Последние часы он пролежал под помостом танцплощадки, и теперь уже вся Польша плясала у него на голове. Но бутылку он сохранил, потому что это было единственное, что осталось ему от его короткой любви. Уничтожив из осторожности сам сосуд, он настоял, чтобы его содержимое разделили с ним самые близкие товарищи. И мы выпили с ним, молча и скорбно.