Перекличка Камен. Филологические этюды
Шрифт:
Таким образом, в стихе доминантная функция повтора – установка на выразительность, на коннотации и на метаописательность/автореференцию (повтор означает сам себя [888] ), а в прозе – на референцию. «Прозаический» повтор – это повтор событийный, ситуационный, сюжетный, относящийся к пространственно-временному плану произведения. Это повтор и означающего, и означаемого. (При этом – в отличие от поэтического повтора – строгое сохранение «рисунка» означающих при повторении не столь обязательно.) Проза в принципе – конечно, речь идет только о типичных случаях – предполагает референциальный мир, моделирующий реальность, в поэзии эта референциальная функция чаще ослаблена. Естественно, типичный повтор в прозаическом тексте (так называемый концептуализирующий мотив, по Е. Фарыно [889] ) несет в себе метаописательную, автореференциальную функцию – без этого он попросту не будет опознан; но эта автореференция, способствующая семантизации, концептуализации повтора, уже наслаивается на функцию референции, на денотацию.
888
Автореференция как основа повтора (без принципиального разграничения прозаического и поэтического повторов) – одна из неотъемлемых особенностей
889
См.: Фарыно Е. Повтор: свойства и функции // Алфавит: Строение повествовательного текста. Синтагматика. Парадигматика. Смоленск, 2004. С. 9. Об автореференциальной функции мотивов в повествовательном тексте см. также, например: Дымарский М.Я. Еще раз о понятии сюжетного события // Там же. С. 149.
Поэтому особенно интересны (из-за нетривиальности) случаи смены доминанты, например когда в прозаическом тексте на первый план выходит повтор в поэтической функции. Один из таких случаев, очень яркий и выразительный, – «Распад атома» Георгия Иванова [890] . Владислав Ходасевич в своем отклике, в целом пристрастно-несправедливом, точно отметил поэтическую природу текста. Он даже категорично утверждал, что этот текст не должно называть романом или повестью, так как в нем нет ни фабулы, ни действующих лиц, и предпочел именование «поэма» [891] .
890
Текст в статье цитируется по изданию: Иванов Г. Собр. соч.: В 3 т. / Сост., подгот. текста, вступ. ст. Е.В. Витковского. М., 1993. Т. 2 / Коммент. В.П. Крейда, Г.И. Мосешвили. С. 6–34.
891
Ходасевич В. «Распад атома» // Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. М., 1996. Т. 2. С. 415.
Поэтическая установка ивановского произведения проявляется в необычайно интенсивном для относительно небольшого прозаического текста (объем «Распада атома» составляет 7194 слова, или 41 099 знаков без пробелов, или 787 строк) использовании разнообразных повторов.
Прежде всего, это комбинация лексических и синтаксических повторов: повторение последовательности одних и тех же лексических единиц в одних и тех же синтаксических позициях.
Таков, например, повтор атом неподвижен: «Атом неподвижен. Он спит. Все гладко замуровано, на поверхность жизни не пробьется ни одного пузырька» – «Атом неподвижен. Он крепко спит. Ему снится служба и Обухов мост» [892] . Это один из сквозных, ядерных мотивов, заданных в заглавии текста; он характеризует существование и аннигиляцию (моральную, душевную, а в финале – и физическую) героя, представленного то как субъект – я, то как объект описания [893] . Помимо дословных повторов конструкции атом неподвижен и варьирования конструкции он спит / он крепко спит в тексте неоднократно (в виде сравнения и метафоры) присутствует лексема атом, несущая ту же семантику: «Каждый, как атом в ядро, заключен в непроницаемую броню одиночества» – «Точка, атом, сквозь душу которого пролетают миллионы вольт».
892
Выражение – петербургская топографическая реалия Обухов мост в тексте тоже повторяется. Это название связывает атома c Акакием Акакиевичем, с темой «маленького человека» и с петербургской темой.
893
В терминах нарратологии он является диегетическим нарратором, присутствующим в «двух планах изображаемого мира – в плане повествуемой истории, или диегесиса, и в плане повествования, или экзегесиса» (Шмид В. Нарратология. М., 2003. С. 80–81).
Семантически эквивалентен повтору с лексемой атом повтор: «Человек, человечек, ноль растерянно смотрит перед собой» – «Человек, человечек, ноль сидит с остановившимся взглядом». Я, атом и человек, человечек – варианты одного инвариантного персонажа.
Еще один повтор лексем в одной и той же синтаксической конструкции – предикативная пара я хочу: «Я хочу порядка» – «Я хочу душевного покоя» – «Я хочу чистого воздуха». С ней сцеплен ряд других повторов, в которых из лексических единиц повторяется личное местоимение я, но точно воспроизводится предикативная структура, предикаты же повторяются посредством варьирования – иду / думаю: «Я дышу» – «Я живу. Я иду по улице. Я захожу в кафе» – «Я иду по улице. Я думаю о различных вещах». Эта цепочка повторов завершается рядом с анафорическим я думаю, вводящим синтаксический повтор: предлог о + дополнение – существительное в форме предложного падежа: «Я думаю о сладострастии и отвращении, о садических убийствах, о том, что я тебя потерял навсегда, кончено» – «Я думаю о различных вещах и, сквозь них, непрерывно думаю о Боге» – «Я думаю о нательном кресте, который я носил с детства, как носят револьвер в кармане – в случае опасности он должен защитить, спасти. О фатальной неизбежной осечке. О сиянии ложных чудес, поочередно очаровывавших и разочаровывавших мир. И о единственном достоверном чуде – том неистребимом желании чуда, которое живет в людях, несмотря ни на что. Огромном значении этого. Отблеске в каждое, особенно русское сознание».
И далее происходит перетекание мотивов, рядов думаю (с повтором-подхватом мотива думаю о Боге) / иду: «Я иду по улице, думаю о Боге, всматриваюсь в женские лица», дальше опять ряд думаю: «Я думаю о войне» – «Я думаю о банальности таких размышлений».
Одновременно упоминание о револьвере в кармане предсказывает финальный мотив «Распада атома» – самоубийство, а слова русское сознание далее подхватываются, развертывая мотив онанирующего русского сознания: «Ох, это русское, колеблющееся, зыблющееся, музыкальное, онанирующее сознание. Вечно кружащее вокруг невозможного, как мошкара вокруг свечки. Законы жизни, сросшиеся с законами сна. Жуткая метафизическая свобода и физические преграды на каждом шагу. Неисчерпаемый источник превосходства, слабости, гениальных неудач». Мотив же онанизма скрепляет тему русского сознания с темой маленького человека. Его репрезентантом у Георгия Иванова выступает гоголевский Акакий Акакиевич Башмачкин вместе со своим творцом Гоголем, противопоставленным умершему, испарившемуся из русского культурного бытия светлому, гармоническому началу – пушкинскому. Одновременно в роли несчастного онаниста-вуайериста оказывается и сам герой, и русский человек вообще: «Петербургский ранний закат давно погас. Акакий Акакиевич пробирается со службы к Обухову мосту. Шинель уже украдена? Или он только мечтает о новой шинели? Потерянный русский человек стоит на чужой улице, перед чужим окном, и его онанирующее сознание воображает каждый вздох, каждую судорогу, каждую складку на простыне, каждую пульсирующую жилку». От этого фрагмента мотивные нити текста расходятся к эпизоду с онанирующим новобранцем (возможно, французом), выводя этот мотив за пределы русской и метафизической тематики, и к «онанирующему сознанию» Акакия Акакиевича и к Гоголю, который «бормочет <…> закатив глаза в пустоту, онанируя под холодной простыней»; почти в финале, где всё (и как бы сам текст Георгия Иванова, его ключевые образы) [894] улетает в помойку вечности, присутствует и «Акакий Акакиевич, с птичьим профилем, в холщовых подштанниках, измазанных семенем онаниста».
894
Можно сказать, что основной текст ивановского произведения (до финального письма героя) завершается самораспадом, распадом себя самого.
На инвариантном семантическом уровне мотив онанизма предстает и как символ иррационального русского сознания, и как знак предельной замкнутости атома, человеческого я в себе самом (невозможность сексуального контакта с женщиной как вариант невозможности душевного контакта, общения с другими). Одновременно такая деталь, как петербургский закат, подключает к этому мотиву другой пучок инвариантных тем «Распада атома» – конец искусства, старой цивилизации, веры. Ключевой для реализации этой темы фрагмент оформлен повторами лексемы закаты / закат, частично в позиции анафоры: «Закаты, тысячи закатов. Над Россией, над Америкой, над будущим, над погибшими веками. Раненый Пушкин упирается локтем в снег и в его лицо хлещет красный закат. Закат в мертвецкой, в операционной над океаном, над Альпами, в дощатом лагерном нужнике: все оттенки желтого и коричневого, запятые на стенках, сложная вонь, перебиваемая свежестью, сквозящей в щели. Новобранец, розовый парень, придерживая одной рукой дверь, поспешно онанирует другой. Задохнувшись, заглушенно вскрикнув, он кончает <…> Так и не удалось вообразить оставленную в деревне невесту. Конечно, его убьют на войне, может быть, еще в этом году.
Закат над Тамплем. Закат над Лубянкой. Закат в день объявления войны и в день перемирия: все танцевали, все были пьяны, никто не слышал, как голос сказал – “Горе победителям”. Закат в комнате, где когда-то мы жили с тобой: синее платье лежало на этом стуле» [895] .
Еще один ключевой фрагмент «Распада атома» содержит тему крушения веры в искусство, культа эстетического и проникнут горькой иронией по отношению к эстетам. Он маркирован анафорическим повтором блаженны / блажен: «Я знаю этому цену и все-таки завидую им: они блаженны. Блаженны спящие, блаженны мертвые. Блажен знаток перед картиной Рембрандта, свято убежденный, что игра теней и света на лице старухи – мировое торжество, перед которым сама старуха ничтожество, пылинка, ноль. Блаженны эстеты. Блаженны балетоманы. Блаженны слушатели Стравинского и сам Стравинский. Блаженны тени уходящего мира, досыпающие его последние, сладкие, лживые, так долго баюкавшие человечество сны».
895
Тампль как место заключения королевской семьи перед казнью во время французской революции 1789–1794 годов и Лубянка как место расстрелов и символ советских репрессий устанавливают эквивалентность французской и русской истории.
Этот фрагмент, являющийся антисимволом веры автора и его героя, что подчеркнуто благодаря цитатному характеру приема и самой лексемы, отсылающих к Христовым заповедям блаженства из Евангелия от Матфея (глава 5, стихи 3–11), где сказано: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное. Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся. Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут. Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят. Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими. Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное. Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за Меня».
Поэтика повторений охватывает не только повторы слов, но и повторы значений, сем, имеющих разное лексическое выражение. В тексте Георгия Иванова устанавливается эквивалентность между закатом, смертью культуры, смертью отдельных людей, смертью крысы, онанизмом и совокуплением с мертвой. Приравнивание совершается, например, благодаря паронимической аттракции (Гоголь, который онанирует, «закатив глаза в пустоту», и закат), омонимии (кончающий онанист-новобранец и конец жизни и культуры), коннотациям (вытекающее из мертвой семя и семя онаниста как бесплодные) и т. д.
Структура «Распада атома» организована помимо точных лексико-синтаксических и лексических повторов повторениями образов, не имеющих тождества в лексическом плане выражения. Таков ряд образов: мертвая девочка (и мотив совокупления с нею) – женщина (и совокупление с нею) – генеральская дочка – Психея – былая возлюбленная героя. Или три образа: дохлая крыса в мусорном ведре, неосторожно съевшая яд, французский министр, подписавший Версальский договор с поверженной Германией и позднее проворовавшийся и умерший «на тюремной койке», и «чернильная крыса» Акакий Акакиевич. Образы крысы и министра находятся в начале текста и соединяются в финале: «Министр, подписавший версальский договор, пролетел, напевая “Германия должна платить”, – на его острых зубах застыла сукровица, в желудке просвечивал крысиный яд».