Перекресток
Шрифт:
— Я тебе должен сказать, — проговорил он наконец с видимым усилием, — что… мы сегодня последний день вместе. Завтра утром мне нужно явиться на пункт. Военкомат уже все оформил.
Таня ничего не поняла — может быть, только поэтому она не закричала и не упала здесь же на замусоренный горячий асфальт. Она не поняла его слов — понять и осмыслить их было невозможно, — но ее вдруг обдало каким-то странным мертвящим холодом, и все вокруг нее: Сергей, мерцающая на солнце листва седых тополей на той стороне площади, выложенные стенкой мешки с песком и тускло отсвечивающие каски зенитчиков, —
— Танюша, тебе что, нехорошо? — услышала она голос Сергея. Нет, все это оставалось таким же, ничто не изменилось. И его осунувшееся худое лицо, и синее-синее, чуть задымленное зноем июньское небо, и обрывок газеты на асфальте, уже немного пожелтевший, с черными словами: «…ского Информбюро…»
— Я не понимаю, — сказала она, едва разлепив губы, — тебя же не могли еще призвать — ты ведь двадцать первого года, а призваны с пятого по восемнадцатый… Я ничего не понимаю…
Сергей кашлянул.
— Меня не призывали, Танюша, — ответил он совсем тихо. — Я сам, добровольцем…
Только теперь она, наконец, полностью осознала все. Теперь она могла бы кричать, плакать, цепляться за Сергея и умолять его о невозможном, но на все это у нее уже не было сил. Горе обрушилось на нее подобно электрическому разряду неслыханно высокого напряжения, испепелив все внутри и оставив пустую безвольную оболочку.
Сергей говорил ей что-то, крепко взяв за локти, потом он осторожно расцепил ее пальцы, все еще стиснутые на поручне, и куда-то повел. Уже на бульваре Котовского, в полуквартале от своего дома, она вдруг остановилась и посмотрела на Сергея, словно и не узнавая его.
— Ты не подумал обо мне, — с трудом выговорила она наконец слова, которые все это время бились у нее в мозгу, гася сознание. — Как ты мог… Ты ведь совсем обо мне не подумал…
В этот жаркий послеобеденный час на бульваре было тихо. Привычно шелестели каштаны, пожилая женщина вязала на скамейке чулок, то и дело поглядывая поверх очков на копошащегося неподалеку малыша. Таню снова обдало холодом от дошедшего до ее сознания чудовищного контраста между этой мирной сценкой и тем непостижимым, что уже отняло у нее самой все, составляющее обычную человеческую жизнь.
— Именно о тебе я и думал, — глухо сказал Сергей. — Именно о тебе. Может, я не так все это понимаю, как нужно… Но только я с самого первого дня думаю только о тебе. Кем бы я был, интересно, если бы остался сейчас в тылу, пока тебя кто-то другой защищает там, на фронте…
С первого часа войны Володя Глушко находился в состоянии лихорадочной активности. Отец еще накануне с вечера уехал на рыбалку и звал его с собой, но Володя собирался пойти в лес вместе с одноклассниками; он уже уходил, когда Лена включила радио и он услышал слова: «…Работают все радиостанции Советского Союза». Поколебавшись секунду, он бросил рюкзак на пол и стал ждать начала передачи, — похоже было, что предстояло важное сообщение. Таким образом,
Он начал свою деятельность с того, что дал затрещину Олегу, вздумавшему бурно изъявлять радость по поводу ожидающих их опасных и интересных приключений. Когда тот с ревом убрался из комнаты, Володя произнес энергичную речь, обращенную к матери и сестре, доказывая абсолютную неизбежность полного военно-политического краха Германии в течение ближайших сорока восьми часов, упомянул о Тельмане и великолепных революционных традициях немецкого пролетариата и решительно воспротивился намерению Ольги Ивановны бежать запасаться солью и спичками. Кое-как успокоив женскую половину семейства, Володя Глушко натянул берет и рысью помчался по Подгорному спуску устанавливать контакты с приятелями.
На следующий день он с самого утра участвовал в осаде здания райкома ЛКСМУ. В кабинете секретаря, куда он наконец прорвался через кордон райкомовских девчат, уже дым стоял коромыслом.
— Что ж это получается, товарищ Поддубный! — закричал он, протолкавшись к самому столу. — В военкомате с нами и разговаривать не хотят, а тут тоже бюрократию разводят! Мы требуем, чтобы нам немедленно выдали направление к райвоенкому!
— А ты давай не бузи, — устало сказал секретарь, — и не наводи тут панику. Ясно?
От возмущения в голосе Володи Глушко появились петушиные нотки.
— Я — навожу панику?!
— Ты и наводишь, — подтвердил секретарь, — Ты мне две недели назад говорил, что собираешься поступать в МАИ. А что же выходит теперь? Или ты решил, что уже все кончено, и институтов больше не будет, и учиться теперь не нужно? Так, что ли? Зря, товарищ Глушко. А теперь иди и обожди меня в шестой комнате, у меня к тебе дело есть.
Володя явился в шестую комнату и закурил возмущенно и демонстративно, не обращая внимания на дивчину в акрихиново-желтом, пронзительного цвета беретике, которая старательно писала что-то, навалившись плечом на стол. Ждал он почти час, наконец явился Поддубный.
— Вот что, — сказал тот, усаживаясь рядом с Володей, — ты, помнится, хорошо в самолетах разбираешься?
— Разумеется, — важно ответил Володя. — Я могу и в авиацию, это даже лучше. Вы только дайте направление.
— Погоди ты со своим направлением. Понадобишься на фронте — значит, пойдешь на фронт, а пока сиди и делай то, что от тебя требуется. Вот что, Глушко, нам сейчас нужны наглядные пособия, чтобы учить народ распознавать немецкие самолеты. Какие у них сейчас самые распространенные?
— Из бомбардировщиков — «Хейнкель-111», «Дорнье-217», «Юнкерс-88» — это все двухмоторные, затем одномоторный пикирующий «Юнкерс-87», а истребители — «Мессершмитт-109» и «Фокке-Вульф-190». Для десантных операций применяется обычно трехмоторный транспортник «Юнкерс-52»…
Дивчина в крашенном акрихином беретике подняла голову и с уважением посмотрела на столь компетентного авиационного специалиста. Одобрительно кивнул и сам Поддубный:
— Молодец, вижу, что знаешь. Так вот, все это нужно нарисовать покрупнее, силуэтами, в трех проекциях. Только побыстрее, а?