Переписка
Шрифт:
Москвичей ведь нет вовсе. Так называемый московский патриотизм — он с лучшей стороны закреплен в образе, более широком, — всей страны, а с худшей (и таких стихов, рассказов, романов, пьес очень много) напоминает восторги самодовольного дельца, только что удачно выменявшего московскую квартиру и показывающего ее своим знакомым провинциалам. Он и о далеком прошлом Москвы говорит, как о старинной картине, попавшей в его руки по дешевке, а картина-то, может быть, и не подлинная, а лишь копия, подделка.
Очень рад Вашим оценкам итальянских работ в кино. Это лучшее, на мой взгляд, из того, что показывают на наших бедных экранах. Я смотрю их как зритель, со всей непосредственностью взгляда. Вы-то, вероятно, смотрите как профессионал. Но, поверьте, я и романы, и повести, и рассказы, и стихи (если все это настоящее) могу читать как самый честный читатель, вплоть до навернувшихся слез. Лучшим фильмом считаю «Под стенами Малапаги». [55] Только ведь, дорогой Аркадий Захарович, на всех, буквально на всех итальянских фильмах лежит налет натурализма в его нынешнем толковании. Кстати, и Хемингуэй тоже натуралист, конечно.
55
«У стен Малапаги» («По ту сторону решетки»), реж. Рене Клеман (1948).
Нет, я не знал, что Хемингуэй получил Нобелевскую премию, и благодарю Вас за это сообщение. Очень, очень я доволен, рад и тому, что мог читать его вещи и восхищаться, и волноваться вместе с вами. Роман «Иметь и не иметь» на английском языке я держал в руках. Это ведь правда: «человек не остров, человек — часть континента» и т. д. и т. д.
Теперь о главном. С год тому назад вздумалось мне перечесть те несколько моих рассказов, которые были напечатаны в 36-м, в 37-м году («Октябрь», «Литературный современник», «Вокруг света»). Перечел с крайним отвращением, не со стыдом, а просто унизительно было как-то думать, что они и принимались в журнал, и прессу имели хорошую. Не так, не это, не об этом надо было мне писать. Я не знаю, что такое работа над романом. Это вроде какого-нибудь первовосхождения в Гималаях. Я как-то представить себе не могу архитектуры подобного сооружения. Вы когда-то советовали мне приступить к поэмам — и этот жанр не для меня. Но о рассказах я думал много, о своих и о чужих, и тот строй рассказа, еще не написанного, не осуществленного, который рисуется мне в идеале, выглядит так. Никаких неожиданных концов, никаких фейерверков. Экономная, сжатая фраза без метафор, простое грамотное короткое изложение действия без всяких потуг на «язык московских просвирен» и т. д. И одна-две детали, вкрапленные в рассказ, — детали, данные крупным планом. Детали новые, не показанные еще никем. Вот самое короткое изложение формальных задач при рассказе, если только они вообще существуют для писателя. Ведь то, что толкается изнутри, не ищет для себя формы. Оно ищет только бумаги, а поиски формы — это второстепенное дело, — если не можешь не написать, то волей-неволей будешь писать, волей-неволей будешь искать и форму. Штука-то ведь в том, что человеческая речь не передает всех мыслей и уж конечно — безмерно ничтожна по сравнению с богатством и оттенками человеческих чувств. Вам как кинематографисту должна быть известна простая штука — живое человеческое лицо, — разве есть такой роман, такой литературный период, который может передать богатство ощущений, выраженное единовременно на человеческом лице. А разве человеческое лицо передает все в ощущении человека — оно ничтожнейшую часть передаст. В этом-то, между прочим, залог бесконечного развития художественного слова от находки к находке — до бесконечности. Прошу извинить за термин «развитие». Правильнее было бы «движение». Искусство ведь не знает развития в том понимании, как знает его, например, наука. Но об этом как-нибудь после, в другом письме. Так вот эти «предпосылки» и заставляют меня удивиться двуплановости в Вашей литературной работе. Я останавливаюсь на месте, где Вы говорите о рассказах первого и второго порядка. Мне кажется, есть один лишь порядок, а все, что вне его, то вне и литературы, как бы талант ни пробовал приспособить себя к желаемому. В стихах это особенно беспощадно ясно. Стихи это такая штука, которая не терпит грана халтуры, и степень таланта тут вовсе ни при чем. Поэзия ускользает, и стихи перестают работать. Теперь об Антонове и других рассказах. Антонов — писатель способный, учившийся у Чехова, лучший из молодых. Но большим писателем он не будет, в нем нет того страстного, что кидает человека к бумаге, заставляя его торопиться высказаться, бормоча и косноязыча. Потом он будет править, отделывать фразы.
С нетерпением жду присылки обещанных рассказов. У меня соберется сейчас 700–800 стихотворений и с десяток рассказов, которых по задуманной архитектуре нужно сто. В следующем письме я пошлю Вам стихи Бориса Леонидовича, те, которые не вошли в «Знамя» (сейчас нет под руками). Кстати, в «Знамени» превосходное стихотворение «Свидание», много теряющее от снятой концовки. Переделайте ее и перечтите стихотворение.
Но кто он и откуда, Когда от всех тех лет Остались пересуды, А нас на свете нет.Я вижу, что я пишу, пишу, и нет конца и края. Я предлагаю Вам обменяться тематическими письмами (по Вашему выбору. Вы и начинайте — например, о рассказах, о театре, о драматургии, о кино, о стихах, о чем хотите подобном). Это поможет и мне, и Вам вывести на бумагу то, что складывалось когда-то на дне души само собой.
Что касается оттепели, то я, промерзший, наверное, до костей насквозь, ее, надо сказать, не чувствую — такой, как мне хотелось бы, а требования у меня скромнейшие из скромных.
Очень Вас благодарю за присланные фотографии и сердечно и горячо поздравляю Вас с рождением сына. Искренне желаю обойтись без моих разочарований, к тому же леоновская формула (?) не теряет своей зловещей силы. Все мы были ребенками… Я шучу, милый Аркадий Захарович, и хочу самого лучшего. Но есть, знаете, русская пословица: «У родителей есть дети, но у детей нет родителей». И это логично, так же логично, как то, что смерть сменяет жизнь.
А.З. Добровольский — В.Т. Шаламову
Дорогой друг, Варлам Тихонович!
Очень давно (в сентябре?) получил Ваше хорошее, умное письмо. Из него мне стало ясно, что ни с кем другим… (исключая и Демидова [56] ) мне не хотелось бы так поделиться всем тем, что составило и составляет духовное содержание моей жизни после освобождения, как с Вами. Вы знаете, я всегда относился к Вам с уважением, более того — часто с настоящим дружеским расположением (говорю часто с сожалением, подчеркивая, что не всегда). Но до Вашего письма как-то не осознавалось в полной мере все то, что делало наши отношения не случайными и поднимающимися над обычной мерой мужской дружбы.
56
Демидов Георгий Георгиевич — один издостойнейших людей, встреченных Шаламовым на Колыме, ему посвящена пьеса «Анна Ивановна» и рассказ «Житие инженера Кипреева». См. его письма.
Так вот, как это ни парадоксально, но во всем изложенном важно — главная причина моего непростительного промедления с ответом. Несмотря на большую занятость, несколько раз принимался за ответное письмо, но дальше двух-трех вступительных фраз дело не шло. Из-за желания написать сразу обо всем оно откладывалось до лучших времен, когда не буду ограничен во времени, когда будет бестревожный досуг, необходимый для того, чтобы написать, а не отписаться между делом.
Однако это желанное время так и не наступило. Я по-прежнему очень занят, а главное — с рождением сына постоянно расстаюсь с мыслью об отдыхе, о досуге, о «праздности — вольной подруге размышления»… Поэтому, да еще подстегиваемый Вашим вторым письмом, я решительно принимаюсь за ответное без всяких потуг на хороший эпистолярный стиль. Заранее освобождая себя от поисков слов максимальной емкости. И так — к делу. Начну с того, что, как и Вы, занимаюсь не тем, к чему всю жизнь сознательно стремился. Как и Вам, тоже пришлось так же расстаться с медициной, хотя и ей много было отдано, немало настоящего внимания и сил. Впрочем, об этом дальше. Сейчас же — коротко о главном.
Будучи поселен в Ягодном два года тому назад, я долго не мог взяться за какую бы то ни было работу.
Вы знаете, что еще на Левом я определял место кладбищенского сторожа, как лучшее из мест для людей с нашим социальным опытом. Недавно Эйнштейн, в каком-то интервью, высказался в пользу профессии слесаря-водопроводчика, как профессии, может быть, еще гарантирующей максимум независимости. Совпадение наших идей (при безусловном, хотя и объяснимом реформизме последней) лучшее свидетельство их объективности. И все же, несмотря на столь здравый образ мыслей, я не был последователен в поисках подходящего места. На первых порах устроился диспетчером. Это была хорошая работа! — суточное дежурство, а затем двухсуточный отдых. Два дежурства в неделю! Масса свободного времени. Много читал. Удил рыбу. Охотился. Стали возвращаться простые радости бытия: наслаждение природой (о которой Вы мне здорово написали), хорошими книгами, музыкой, итальянскими и французскими фильмами, хорошими людьми (их здесь немало — друзей, для которых «малы мои восхваления» и т. д.)… К тому же, все это начинание жизни сызнова совпало со временем, которое определялось словом «оттепель». Поэтому нет ничего удивительного в том, что оттаял и я. Захотелось семьи, ребенка. Ведь их у меня никогда не было и т. п. Целый ряд важнейших постановлений подтвердили правоту многих критических идей, определявших наш образ жизни, то о будущем стало думаться с той степенью доверия, какая как раз необходима для того, чтобы в моем возрасте жениться и дать жизнь Максиму. И вот с этого и началась сдача на милость победителя, т. е. на милость жизни, т. е. победила она. Да, победила жизнь! В это признание я вкладываю содержание моего Ягодинского бытия в продолжении вот уже полутора лет. Пожалуй, смысл его может толковаться и более расширительно — вплоть до признания правоты, деликатно упомянутой Вами, «столбовой дороги».
Уверен, Вы меня поймете. И поэтому не буду тратить слов для объяснений. Продолжу перечень важнейших этапов «сдачи». С появлением жены и ожиданием ребенка — возникла необходимость дома. В Ягодном трудно получить сносную казенную квартиру. Поэтому я решил построить свой. Конечно, не «дом волка», но что-то в этом роде. Так я стал строителем. Здесь их называют застройщиками. Что это значит в переводе на объемы строительных работ, вы, может быть, узнаете летом, когда я пришлю Вам рассказ «Красные маки», специально посвященный этой теме. Сейчас ограничусь лишь утверждением, что построить нашему брату дом гораздо труднее, чем написать, скажем, сносную книгу, труднее, но, пожалуй, полезнее. Сейчас я пишу Вам уже в своей комнате. Второй час ночи. Лиля спит. Умаявшись — спит и Максим. На моем письменном столе — предмет моих особых забот и один из главных источников здешних радостей — приемник. Хорошо отрегулированный «супер». Сегодня передают выступление какой-то гастролирующей в Австралии итальянской певицы (не расслышал ее имени, но голос потрясающей силы и чистоты. Сиднейская опера неистовствует), и я час от часу откладываю перо, чтобы отдаться постоянному чувству зависти, которую испытываю к певцам и музыкантам. Упоминаю об этом для того, чтобы Вы представили атмосферу, в которой живу в лучшие часы моего бытия. Очень дорожу этим мигом ночного времени, а обстоятельства словно сговорились помешать мне и сократить его начисто. Так сложилось, напр. условия работ в январе, что мне приходится буквально дни и ночи пропадать на производстве. Я — начальник одного небольшого, но важного производственного цеха (отопительный район СГПУ): помощники мои поболели, и я принужден заниматься не только вопросами теплотехники. Но и бухгалтерией, и нормированием, и прочими скучными материями, в которых к тому же никогда не был особенно силен. Многим вещам приходится учиться заново. Впрочем, Вам это все, вероятно, тоже знакомо. Я не стану распространяться. Скажу лишь, что тот, кто не задумывался над составлением и нормированием наряда на производстве каких-либо работ, или кто не отчитывался в расходах материалов — тот не может со знанием дела судить об экономике социалистического производства — верно? Таким образом и в данном случае узнаешь что-то новое, ранее тебе неизвестное, — в этом, может быть, самая большая компенсация за добрый кусок, уже донельзя сократившейся, «шагреневой кожи»…