Переписка
Шрифт:
Труд поэта, работа поэта, но не творчество.
Жизнь Надежды Яковлевны, Осипа Эмильевича исключала возможность дневников. Вот стихи Осипа Эмильевича по обстоятельствам жизни и были особенными дневниками.
Очень хорошо о жене Пастернака. Пастернак прожил свою жизнь в плену. В семье слушали его плохо, относились к нему, как к юродивому, окружали людьми, которых Пастернак не любил, а там, где ему было легче, там он был во власти всевозможных спекулятивных требований, которые он, унижая себя, выполнял. О разговоре Пастернака со Сталиным я немного слышал от него самого (то есть не от Сталина, а от самого Пастернака). Передает этот разговор Надежда Яковлевна верно, только не было фразы: «Хочу говорить о жизни и смерти», — просто Пастернак заволновался, загудел, и «там» положили телефонную трубку на рычаг.
В застольных тостах годами Пастернак пил за здоровье Ахматовой, Анна Андреевна, наверное, все это знает и сама.
Обжигающие
Откуда идут все эти заморочивающие голову разговоры о форме и содержании? Откуда пошла сия напасть? От Белинского? Но в русской литературе есть традиция, отрицающая Белинского: Гоголь, Достоевский, Аполлон Григорьев, Блок, Пастернак.
С удовольствием узнал, что Мандельштам жил без часов и в карты не играл.
Возможна ли работа в полной изоляции? И какие должны быть нравственные силы у автора — главное! — у его подруги?
О Нарбуте. Пусть Надежда Яковлевна исправит это место. Дело в том, что ужасная и «унизительная» должность ассенизатора, которую на пересылке занимал Нарбут, это сказочно выгодная должность, добиться которой очень трудно, почти невозможно. Связана с большими, очень большими деньгами. И вот почему. За проволоку, за зону пересылки из тысяч, десятков тысяч людей выезжает с ассенизационной бочкой с территории пересылки один человек. Его подкупают, чтобы провезти корку хлеба, а бочка — удобное место для всякого рода контрабанды.
Все это у меня рассказано в «Тифозном карантине». Там был директор уральский Тимофеев, тот голодал, продавал пайку, обменивал какой-то заграничный чемодан, чтобы дать что-то в качестве подарка нарядчику, получить эту благословенную должность, и, конечно, через неделю работы был сыт и купался в деньгах. Нарбут же, человек энергичный, да вдобавок еще и однорукий, мог спекулировать на инвалидности своей, чтобы должность ассенизатора получить. В лагере эти масштабы смещены, все выглядит по-другому, чем в обыкновенном мире. Я Нарбута знал в 30-е годы, когда он вернулся из первой ссылки (по делам «научной поэзии» я с ним встречался). Нарбут был энергичен, деловит и вполне мог работать ассенизатором на лагерной пересылке.
Очень правильное заключение, что и возвращенная посылка не может служить доказательством смерти. Такие кровавые шутки были наркомвнудельской поэзией, развлечением лагерного, да и не только лагерного начальства. Многочисленность подобных случаев говорит, что здесь дело шло об инструкции, ибо «волос не слетит с головы» и т. д. Пример: моя жена в 1938 году на свой запрос о моем местонахождении получила ответ формальный, что я умер, и эта бумажка хранилась, а, может быть, цела и сейчас. Полученные от меня письма едва убедили жену в том, что извещение только «шутка».
В рассказе «Апостол Павел» говорится еще об одном известном мне подобном случае. Очень тонкое и верное замечание, что для статистики оказалось удобным смешать вместе смерти в лагере и смерти на войне, лагерных было гораздо больше.
О Ромене Роллане-«гуманисте» — жму руку Надежды Яковлевны. О Маршаке — также. Маршак живет в моем представлении со знаком минус самым решительным.
О нищенстве, о всем этом так строго и так трагично.
О Библиотеке поэта, где печатается все, кроме того, что нужно и молодым поэтам, и историкам литературы. Издание это — выветрившееся, его нужно начинать снова. Издание это разорвало преемственность русской лирики, закрыло молодым дорогу к Белому, Блоку, Мандельштаму, Кузмину, Цветаевой, Ахматовой, Пастернаку, Анненскому, Клюеву, Есенину, Бальмонту, Северянину, Гумилеву, Волошину, Хлебникову, Павлу Васильеву. Я ведь, Наталья Ивановна, по простоте душевной считаю, что стихи Анны Андреевны занимают гораздо более важное место в русской поэзии, чем стихи Гумилева — поэта брюсовской школы, испорченного Брюсовым. Сюда же можно включить и Маяковского. Маяковский поэт не маленький. Он — нечто вроде Василия Каменского, только тот больший новатор. Надежда Яковлевна, я знаю, не любит этого деления на «ранги». Но это не деление на «ранги», а защита души от авторов второго сорта. Может быть, действительно, нет поэтов, как говорила Цветаева, а есть только один Великий поэт «…ибо поэзия не дробится ни в поэтах, ни на поэтов, она во всех своих явлениях — одна, одно, в каждом — вся, также, как, по существу, нет поэтов, а есть поэт, один и тот же с начала и до конца мира, сила, окрашивающаяся в цвета данных времен, племен, стран, наречий, лиц…» (М. Цветаева. «Эпос и лирика современной России». См. М. Цветаева. «Об искусстве», М., 1991, стр. 294). Может быть, и так.
Цитирование Бердяева выглядит чуть-чуть инородным телом в рукописи, не правда ли?
Рукопись эта — психологический документ первого сорта, та внутренняя свобода, с которой Надежда Яковлевна прожила свою большую жизнь, то чувство правоты, которое пронизывает каждую главу, очень впечатляет.
Правильно, что поэты не могут быть равнодушными к добру и злу (природа тоже, открою вам по секрету).
Но ты, художник, твердо веруй В начала и концы. Ты знай, Где стерегут нас ад и рай. [283]283
А. Блок, из Пролога к поэме «Возмездие».
Мандельштам и Данте — очень хорошая глава. Разумеется, все сказанное, написанное не исчерпывает и тысячной доли достоинств рукописи. Я для себя, взрослый уже человек, и думаю об этом много, нашел много важного, нового, убедительного или с неожиданной силой подтверждающего наблюдения, которые до этого находились в тени и сейчас силой таланта Надежды Яковлевны и силой таланта Осипа Эмильевича озарены внезапным ярким светом. Поздравьте от меня, Наталья Ивановна, Надежду Яковлевну. Ею создан документ, достойный русского интеллигента, своей внутренней честностью превосходящий все, что я знаю на русском языке. Польза его огромна. Если отдельные замечания, отдельные выводы и оспаривают многие, то этих замечаний очень мало, и во всех случаях мысль, высказанная автором, честна, не предвзята и вполне самостоятельна.
Самостоятельный характер, его глубину и высоту я видел и при первой встрече, конечно. Но ожидания мои были превзойдены широтой, тонкостью, глубиной всех этих удивительных страниц. Надежда Яковлевна ставит многих людей, встреченных ею в жизни, на свое место, истинное место, а прежде всего на свое истинное место Надежда Яковлевна ставит самою себя. Позвольте мне вас поблагодарить, Наталья Ивановна, за вашу всегдашнюю заботу обо мне и этот новый подарок.
Ваш В. Шаламов.
Н.И. Столярова — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам Тихонович, в субботу 1 мая в 7 часов вечера у меня будет Евгения Семеновна Гинзбург, которая очень хочет с Вами познакомиться.
Если Вы не уезжаете на праздники — буду рада Вас в этот день видеть. Пожалуйста, подтвердите по телефону. Если Ольга Сергеевна не на даче, я, конечно, буду рада и ей.
Всего Вам доброго
Н. Столярова.
В.Т. Шаламов — Н.И. Столяровой
Москва, 5 июня 1965 г.
Дорогая Наталья Ивановна.
Я получил Вашу открытку. Отвечает ли Женева Вашей формуле города, как сочетание камня и воды? Как участвует озеро в составлении условий Женевской задачи? Смотрели ли Вы на Женеву сверху, как на Москву с кровли дома Нидерзее в Гнездниковском? Женева, Вы пишете «уютная, удобная». Это лучшая похвала городу, городу для людей.
Когда-то Вы говорили, что в юности Париж уличный, а не музейный, больше Вам сказал о духе жизни, города, чем выставки, музеи и старинная архитектура. Мне кажется, делить, различать, притивоставлять одно другому тут не надо — архитектура и люди, прошлое и настоящее города должны оцениваться, пониматься в единстве. Если же речь пойдет о различиях, то есть ведь различия очень тонкие: уводящие слишком далеко в сторону: женщины на скамейках футбольного стадиона другие, чем женщины ипподрома. Совсем разные. Наблюдение это верно и в отношении мужчин. Немалая роль отведена общению, встречам с людьми города и истории — нельзя, например, забыть — что Ленинград — это город двух веков русской культуры, наша юность, наша литература, значит, правила поведения, наш нравственный кодекс. А Женева — это город, где четыреста лет назад столь твердой рукой Кальвин правил половиной христианского мира. Но не Кальвин — мой герой в Женеве, а тот испанский врач, который взошел на костер по обвинению в еретичестве и до последней минуты жизни не верил, что его могут уничтожить, умертвить, убить, сжечь — такие же реформисты, как он сам, с которыми он, Сервет, [284] вел теологические споры, против которых писал остроумные памфлеты и обличительные стихи. Ученый, который открыл кровообращение. Костер, на котором сгорел Сервет, был вовсе не символическим костром. Огонь — жег, а дым — душил до смерти. Вот кто для меня герой в Женеве.
284
Сервет Мигель (1509/11 — 1553) — испанский врач, мыслитель. Подвергся преследованию со стороны католиков и кальвинистов.