ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ
Шрифт:
Тимофей тоскливо замотал головою.
– Мне самой в эвти дела с начатия-то как словно не приходилось вступаться, – продолжала жена, – взята была я к ним в дом сиротою; приданого ничего этого за мной не было; знамо, совесть берет, сумленье. К тому и помоложе была в ту пору; скажешь только: «Филипп, бога-то хоть побойся!» а сама иной раз поглядишь так-то на своих на ребят[6], погляжу так-то, да так вот сама и зальюсь. Иной день уйдешь от греха в лес с ребятенками, да там и проплачешь. Потом уж и терпенья моего не стало: вижу, совсем пришло дело к разоренью. Были у нас в ту пору две лошадки: он возьми да одну и уведи, и увел-то самую хорошую. Как проведала я, так инда кровь во всей во мне запечаталась! Пристала я к нему тогда, крепко пристала: «давай, говорю, делиться!» Хошь бы он что, дедушка; в глаза только посмеялся!..
– Чего
– Ходила, батюшка, ходила я к управителю, – возразила она с такою живостью, как будто спешила оправдать мужа в глазах старика. – Увел этто он у нашего кузнеца двух коней[7]; возьми да и продай их; знамо, и люди-то недобрые, что купили. Приходит опосля; мы ничего не знаем; приходит, да спьяну-то и расскажи обо всем. Ну, думаю, проведают – всех нас запутал, злодей! Пошла к управителю; думаю: авось после такого дела увидит человека, разделит нас – этого пуще всего хотелось…
– Что ж управитель-то?
– Да что, добре уж очень-то он у нас смирен, прост добре, к нашему крестьянскому делу непривычен, от господ поступил к нам. Знамо, потачки не дал: наказать наказал; а только зачем ходила, этого не взял в рассужденье, не велел делиться: «Хуже, говорит, тогда разоритесь; семья ослабнет, рабочих рук меньше будет». И добро бы, кормилец, было бы уж что и разорять-то; разорять-то уж было нечего; все решил!
– Эки дела, подумаешь, эки дела! – вымолвил старик, между тем как Лапша, приподымая то одну бровь, то другую, продолжал стонать и охать.
– Уж это, точно, и нет того хуже, как от домашних придет беда, – продолжала Катерина. – Ближняя собака, знамо, та завсегда скорее укусит. Чужой человек придет, украдет – и нет его; и украдет-то, что под руку попадет; а как свой такой заведется, все одно что пожар в дому загорелся: ничего не утаишь, все пожжет. Целый год жили мы, так-то мучились. От одного сумленья, бывало, ночи не спишь, только и слышишь от баб: «добре, говорят, на тебя очень серчает. Она, говорит, показала на меня управителю; я ей, говорит, дам себя знать! будет помнить!» все так-то перед людьми похваляется… А сам хоть бы мне вид какой показал – весь в себе затаился. Знамо, оттого еще пуще сумленье берет… Кто его знает, что у него там на разуме-то! Только, бывало, и покажет себя, как за жену за его вступишься… Шибко бил он ее в ту пору, и бил-то так, ни за что, словно нам на зло – сердце такое имел каменное. Опосля уж и вступаться не стала: вижу, хуже, серчает только. Слышим мы, на стороне, говорят, опять стал безобразничать: в дому-то взять нечего – раза два у соседей поймали…
– Что ж управитель-то? опять в вотчине оставил? – спросил старик полусердито-полунасмешливо.
– Может статься, и услал бы куда-нибудь, да уж последних этих его делов не знал управитель: стали таить от него; всякий, вестимо, за себя опасался. «То, говорит, наделаю, – грозит так-то по деревне: – вам, говорит, и во сне того не вкинется!» Бояться стали, не поджег бы как: знамо, от такого человека все станется. Пуще всего я за ребят за своих боялась; не однова, сказывали бабы, не однова стращал ими… Такой страх напал на меня! Работу, бывало, возьмешь, так вот из рук и валится, особливо когда ребят дома нет; все думается: не сотворил бы худобы какой; ни днем, ни ночью спокою не было. Стращал, стращал, а под конец сам, злодей, загубил себя, – присовокупила она после минуты молчания. – Остановился раз у нас купец: ехал в Тулу, сказывают; метель захватила его; он к нам и заехал, у старосты ночевать остался. В эту самую ночь у него деньги-то и пропади; и денег-то, вишь, много было. Хвать-похвать… за становым послали, начали спрашивать: тут миром на Филиппа и показали. Вестимо, уж все были о нем известны! Взяли этто его, повезли, в суд представили… Уж чего, кажется? он взял, его было дело: окромя некому; так нет же, поди, всех начал путать: на того покажет, на другого покажет, всю, почитай, деревню так-то запутал, всех в суд таскали. Под конец сам же ведь во всем повинился: «мое, говорит, дело!» Сами, признаться, обрадовались, как в острог его засадили. «Брат, брат, да и бог с ним! – думаем: – никто не понуждал, сам того захотел!» Маненечко без него вздохнули. Одним скучали: через него народ-то оченно нами обижался; всем горек был – все на нас и напали. Первое время и на улицу-то выйти не смей: так всякий тебя в глаза и позорит; за водой пойдешь – у ворот-то топчешься, топчешься, бывало… А все радуешься: слава ти боже, думаешь, ослобонил господь!.. Что ж бы ты думал, дедушка? Ведь этим злодей не кончил: и осудили его и в острог засадили – нет, опять показал себя! К весне время было; раз вдруг пропал у нас паренек, его-то сынишка. Туда-сюда искать кинулись – нигде нет. До смерти перепужались! Тем временем и слухи пришли: слышим мы, бежал Филипп из острога! Тут и догадались: его было дело! Должно быть, ночью как-нибудь забрался к нам, да и увел его. Вот и ты сказывал, видел его с парнишкой…
– Рыженький такой?
– Ну, да; он и есть! Вот с той самой поры она, сердечная, Дарья-то, она в уме и повредилась. Надо сказать, злодей был: и себя погубил и своих-то всех, да и нас-то, почитай, к тому подвел! Сказать нельзя, сколько мы от одних людей-то через него натерпелись, батюшка; уж на что ребятенки наши, и тем проходу не давали: всякий корит да хает! Мы за это не серчаем, бог с ними! Знамо, обидно: потому мы ни в чем ни словом, ни худыми делами, никаким этим делам его, ни в чем, дедушка, не причастны.
– Вижу, матушка, вижу! – возразил торгаш, – очи ушей вернее; на правду немного слов надобно!
– Проходу теперь опять не дадут! – неожиданно заговорил Тимофей, опуская ладони на колени, – начали как словно забывать его… и нас, как словно, не трогали… теперь, как проведали, жив он, опять житья нам не будет!..
– А пущай их! Слышь, что жена-то говорит? Пущай! – сказал старик, – совесть своя чиста: стало, и сокрушаться не о чем! Живите себе смирно, никого не трогайте; бог, мол, с вами, когда так – да! А главная причина, самому, брат Тимофей, не след тебе так, чтоб уж оченно опускаться, – прибавил он увещевательным тоном, – надо по мере силы возможности хозяйке подсоблять – вот что! трудиться, хлопотать надыть… А то что хорошего?..
– О-ох! – простонал Лапша, которого снова начал давить кашель, – ничего не сделаешь… Всем добре много очень задолжали, никак не осилишь… так задолжали, сами того не стоим. Вот теперь и то уж стращать зачали, как проведали, господа едут… жаловаться хотят!..
– Может статься, это так только народ болтает; может, господа-то не приедут…
– Нет, точно, касатик, едут. На прошлой неделе к управителю писали: беспременно, сказывали, будем! – заметила Катерина.
Тимофей знал не хуже жены обо всех подробностях касательно несомненного приезда господ, а между тем слова ее подействовали на него почти так же, как если б услышал он величайшую новость. Робкие, пугливые люди нетерпеливо всегда ожидают, чтоб им противоречили или обманывали в том, в чем они сами уверены и даже что очевидно. С последними словами Катерины Тимофей окончательно упал духом. Он ударил ладонями о колени, замотал головою и выразил желание умереть как можно скорее.
– О том только и прошу господа! – заключил он, свешивая на грудь голову.
– Полно, полно! ну куда тебе умирать! зачем? – перебила жена увещевательно, тогда как лицо ее ясно говорило, что мысли и чувства ее, встревоженные воспоминаниями о Филиппе и вообще предшествовавшим разговором, далеко не были мирного свойства. – Ну что ж, что хотят жаловаться? пущай их! Я сама к господам пойду: «взять, скажу, нам неоткуда», сама просить стану: пускай пошлют в другую вотчину, к должности какой приставят… Лучше в чужом месте жить, лишь бы покой был. Здешняя-то жизнь у нас вот где сидит… Все сказывают: у нас господа-то добрые; они в толк возьмут. Надыть радоваться, стало быть, что едут, а не то, чтобы… Слышь, дедушка, умирать сбирается!.. Ну, ты помрешь; а мы-то как без тебя останемся? Куды я тогда с сиротами-то денусь?.. Ах ты, разумная твоя головушка! – заключила она почти весело и, очевидно, с тем лишь намерением, чтоб ободрить мужа и польстить ему.
Слова эти точно подействовали как будто ободрительно, но не столько на самого Лапшу, сколько на его брови, которые тотчас же пришли в движение и начали приподыматься на узеньком лбу; но это слабое выражение бодрости прошло мгновенно, когда старик спросил, являлся ли к ним Филипп с тех пор, как увел мальчика. Робкий, пугливый взгляд, брошенный Тимофеем на жену, и смущение последней не были, однако ж, замечены торгашом: он сидел потупясь и задумчиво потирал лоб и лысину. Перекинувшись новым взглядом, муж и жена поспешили сказать, что с той поры о Филиппе не было ни слуху ни духу. После этого ответа беседа тотчас же почти прекратилась. Ее прервал шум в дверях и приход детей.