Перевод времени на языки
Шрифт:
Оба дона Луиса защитили свою честь, на которую я ни коим образом не посягал (но это только моё – для них понятийно-ничтожное! – мнение); к тому же, убив меня здесь и сейчас, они удалили меня лишь в вербальной плоти моего текста; я и без их лихой услуги пользовался доступным мне ноосферическим ресурсом Вернадского; но… Испытывая некоторый комплекс превосходства перед моими оппонентами!
А так единственное, чего я достиг, умерев – это некая сверхспособность; теперь я, будучи (не для них) живым, я ещё и обладал некотором всеведением мёртвого. Пониманием,
Став для них мёртвым, я лишался права на мелочное менторство. В то же самое время я мог (как бесплотный дух) делать каждому из них подсказки, которые каждый бы мог посчитать своим личным холодным прозрением.
Моё тело (незримо для возможных здесь объявиться инквизиторов, уточню) лежало на полу допросной. Четверо поэтов (известных и даже прославленных жертв инквизиции) стояли над ним.
Кто-то должен был произнести эпитафию.
– Что такое умереть, узнать стоит лишь для того, чтобы сформулировать о себе эпитафию, – сказал мне дон Педро.
Я (и вынуждено, и из вежливости) промолчал. Хотя и вспомнил из любимого. Но удержался и не процитировал этот известный текст:
Экспромт-шутка на
У поэта умерла жена…
Он её любил сильнее гонорара!
Скорбь его была безумна и страшна -
Но поэт не умер от удара.
После похорон пришел домой – до дна
Весь охвачен новым впечатленьем -
И спеша родил стихотворенье:
«у поэта умерла жена».» (Саша Чёрный)
– Речь всегда не о том, что всё равно умирать, – повторил (явно под влиянием непрочитанного мной немного перефразировав) дон Педро.
Остальные с ним были согласны. Более того, дон Абенатор невольно воспользовался моей неощутимой подсказкой и процитировал:
он тело вынимает из укола
как парашют взрывается из ранца
отпрянув
и ходит маятником белым крабом
в одной клешне зажав напрасный воздух
в другой рапиру пляшущую мухой
на острие
он левой гасит за спиною свет
нащупывая выключатель
и между ног катает бочку с медом
концом рапиры ищет точку сборки
куда вбежит распяленной махиной
в ней ангелом сверкнув
и тело вмиг покинув (Андрей Тавров, Фехтовальщик)
При этом чтец не обратил внимания на то, что оружием у нас являлись вовсе не рапиры; его (и меня) интересовал метафизический результат ристания; я же обратил внимание на то, что время в тексте было моим.
Я улыбался. Вместе с ними стоя над своим телом. Которое истончалось, становясь символом. Я сделал ошибку, решив реально поучаствовать в собрании, и несравненные поэты мою ошибку поправили (быть может, ошибившись при этом сами); желали ли они мне моей же (а не их собственной) смерти за мою дерзость же по отношению к прекрасным, но столь разным донам Луисам?
Разумеется, нет. Они могли дать мне лишь то, что я мог бы осмыслить – по новому. Просто потому, что наша смерть всё более перестаёт быть результатом жизни. Просто потому, что никаким результатом (уже) не является.
Но моя немота (по мере того, как тело всё более становилось символом) произносила мне, что этот результат без результата удовлетворяет всех в собрании! Ведь они были поэты. Бога они понимали так, как только и могли понять: не только как Творца, но и как (своего) Соавтора. Прекрасно имея в виду, что ни в коем случае не правы.
А вот меня, одинокого демиурга всей этой истории, они даже терпеть не собирались. Разве что в облике привидения.
Но привидением не собирался быть я сам. Тем более, что реальный для моих оппонентов поединок был мне более чем воображаемым: помните эту мою злокозненную частицу речи «бы»? Потому я шепнул Луису де Леону (одному из моих оппонентов) некую вещь, которую он тотчас озвучил на современный ему кастильский диалект:
– А ведь это было самоубийство.
Дон Луис де Гонгора-и-Арготе согласно промолчал. Меня это не удовлетворило, я предпочитал гласные. Поэтому дон Педро де Картахэна развил мою мысль:
– Помните историю с мусульманскими юношами (чьи предки-христиане жили в Испании до Великого мусульманского завоевания), внезапно объявлявшими о восстановлении своего христианства? Каков был результат их ренессанса?
Он имел в виду потомков вестготов, внезапно объявивших о возвращении в лоно религии предков. Которые закономерно, по закону мусульман, оказались ренегатами.
– Всех их, после долгих уговоров опомниться, по закону казнили. Так что они получили своё мученичество, – отозвался де Леон.
– А ведь это самоубийство, – повторил Луис де Леон. – Такое вот объявление веры, аутодафе. Фальшивые оказались святые.
Все кивнули. Католическая церковь не признавала мучениками людей, эгоистически напросившихся на казнь. Даже во времена римских гонений ранним христианам их собратьями прощалось отступничество и дозволялось возвращение в лоно… Даже иудеям – под давлением силы, дабы сохранить свои жизни… Впрочем, зачем умножать сущности? Объявление веры – личное дело каждого. Сугубо.
Ибо(!) я ни в коем случае не кончал с собой, позволив победить меня несравненным донам Луисам. Просто в этой истории мне не было реального места, а ведь я (как и мои оставшиеся несравненными поэты) не мог бы смириться с тем, что истина анонимна. Не мог с ними не быть согласным и громо-гласно не объявлять об этом.
Ведь искусство авторитарно. Автор прямо-таки навязывает своё соавторство Творцу всего сущего (а оно всё никак не навязывается!); и вот здесь мы касаемся чуда веры, которая есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом (Павел); впрочем, всегда ли чудо? Часто обстоятельства бывают для нас – как смирительная рубашка для безумного. (Монах Симеон Афонский)