Переводчик Гитлера. Десять лет среди лидеров нацизма. 1934-1944
Шрифт:
К сожалению, я не мог проводить все вечера в Римской Кампанье, ни до смерти Альфредо, ни после нее. Поездки из Берлина в Рим и наоборот среди чиновников всех рангов становились все более популярными. Число встреч, конференций и экскурсионных поездок угрожающе возрастало, и меня, к сожалению, все чаще стали вызывать для перевода – хотя, как я уже писал, ни «свадебное» путешествие Гитлера в мае 1938 года, ни Мюнхенская конференция осенью того же года не дали мне особой возможности блеснуть в качестве переводчика.
Меня все чаще и чаще приглашали переводить на различных встречах и совещаниях, и мое активное участие в любовном романе Италии и Германии до сих пор поражает меня. Ведь в обеих странах было много прекрасных переводчиков, которые обеспечивали гораздо более точный перевод, чем я. Считалось, что ничего, кроме буквального перевода, я сделать не могу. Быть может, мой успех объяснялся моей способностью – а об этом говорил сам Адольф Гитлер –
«Фотографический» переводчик переводит не только слова, предложения и речи, но и схватывает тон того, кто говорит, и передает этот тон в своем переводе. Иными словами, первоклассный переводчик должен принимать самое активное участие в том действии, что разворачивается у него перед глазами, – от легковесной болтовни до формального обсуждения всех тонкостей так называемых исторических решений, принимаемых в самом серьезном настроении, – или, по крайней мере, делать вид, что участвует в нем. Это похоже на театральное представление, в котором все зависит от продюсера.
По-видимому, я хорошо подходил для этой роли, поскольку целых два года между Мюнхенской конференцией и вступлением Италии в войну беспрерывно мотался из Рима в Берлин и обратно. Это было очень утомительно, несмотря на то что я подолгу задерживался в Риме, где меня тоже рвали на части. К тому же это было чрезвычайно скучное занятие, поскольку везде было одно и то же. Чтобы окончательно не отупеть, я нашел себе отдушину, и этой отдушиной была Венеция.
Что могло быть более приятным после официальных банкетов и скучнейших речей, во время которых не было возможности ни поесть, ни выпить, после нагоняющих сон заявлений во взаимной любви, после жарких схваток за ордена и награды и бесконечных разговоров об энергии фашизма и национал-социализма и старческой немощи демократии, чем город, которому все эти вещи давно уже стали неинтересны? Отставная царица Адриатики давно уже ни на что не обижалась, ей хотелось только одного – чтобы ее оставили в покое, и заслуга моего друга Боккини заключается в том, что его полиция не досаждала жителям Венеции, насколько это вообще было возможно.
Окруженный обшарпанными дворцами, в которых еще жива была память об их прежних обитателях, и обществом, которое разыгрывало свою финальную роль, гость, приехавший в Венецию, мог делать все, что хотел. Я, например, вспомнил о своем давнем увлечении лордом Байроном, которым восхищался в молодые годы. Я развлекался тем, что посещал те места в Венеции, где он жил, любил и страдал. Это было очень увлекательное занятие. Лишенный таланта поэта и обаяния его необыкновенной внешности, я тем не менее тоже нашел свою Марианну, обладавшую грацией антилопы. Как и Байрон, я каждое утро отправлялся к армянским монахам на их сказочный остров, а после заката возвращался к Марианне, этой «дочери солнца». Я искал и нашел убежище от своих трудов в очаровании Венеции – этой старой бессмертной кокотки. Я также посетил некоронованную королеву города, зная, что, будучи принятым ею, получу доступ в дома всех прославленных дам Венеции, всех красавиц прошлого и настоящего.
В то время графине Анне Морозини было уже семьдесят четыре года, но она по-прежнему считалась самой красивой женщиной Венеции. Ее тонкая как тростинка фигура, роскошные черные волосы и сверкающие изумрудно-зеленые глаза, благодаря которым она получила прозвище Саламандра, очаровывали всех, кто наносил ей визит. А ведь она родилась вовсе не в Венеции. Ее отец был знаменитым банкиром из Генуи, – это от него Анна унаследовала свою генуэзскую бережливость и деловую хватку. Она носила одну из самых прославленных в Венеции фамилий, хотя ее союз с графом Морозини, среди предков которого было несколько дожей, был браком по расчету. Донна Анна утешала себя светскими развлечениями, которые устраивала в своем величественном палаццо. Ее салон представлял собой галерею портретов знаменитых людей времен ее молодости – от королей и политиков до дипломатов и артистов. Здесь можно было увидеть Альфонса XIII Испанского, лорда Асквита и Падеревского, Мориса Барре и Поля Бурже, короля Фуада и короля Йемена, королеву Елену Итальянскую, чьей придворной дамой она была, и бесчисленное множество других членов высшего общества.
Над этими портретами висела фотография самого великого из всех этих людей – кайзера Вильгельма II, облаченного в парадную форму, подписанная его собственной рукой. Я подозреваю, что роман с Анной Морозини был единственной сердечной привязанностью императора из рода Гогенцоллернов за пределами Германии. Увидев Анну в лоджии ее дворца во время венецианских переговоров с итальянской королевской семьей в 1893 году, он напрочь позабыл о своей простоватой супруге Августе-Виктории и нанес ей визит. Вся Венеция много лет после этого обсуждала их дружбу, а донна Анна – всю свою жизнь. Они несколько раз встречались при обстоятельствах, известных только скандальной
Анна Морозини приняла меня в костюме жены дожа. На голове ее красовалась огромных размеров соломенная шляпа, скрывавшая все, кроме ее саламандровых глаз. Я решил, что она приняла меня за пруссака, поскольку жестом, достойным царствующей особы, указала на фотографию своего друга-императора и сказала:
– Ecco il suo emperatore! [17]
Он не был моим императором, но я не решился открыть ей истину или рассказать о том, что я верен памяти нашего истинного императора, Франца-Иосифа Австро-Венгерского. Она бы все равно не поняла этого. Кроме того, она была патриоткой Италии и ненавидела Габсбургов. Анна Морозини стала рассказывать мне о Вильгельме II – или, скорее, попыталась рассказать. Телефон, который, по-видимому, составлял смысл ее жизни, звонил непрерывно. Сама она никому не звонила, поскольку никогда не тратила денег зря, но это не мешало ей с полудня до глубокой ночи общаться с представителями всех слоев венецианского общества, не говоря уж о приезжих иностранцах, которые превратили город в арену своих оргий и развлечений. В промежутках между разговорами по телефону она обратила мое внимание на довольно неряшливые ряды книг, которые были переплетены в тисненую кожу или пергамент и на которых были сделаны от руки дарственные надписи, посвященные ей. Начиная с божественного Габриеле Д’Аннунцио и кончая писателями помельче, почти вся современная или предшествующая ей литература Италии и Франции была представлена здесь в первых изданиях, причем книги были даже не разрезаны. Донна Анна увидела мою улыбку и расхохоталась. Это был смех венецианки, похожий на музыку XVIII века.
17
– Вот ваш император! (ит.)
– Книги, мой дорогой, – сказала она, – что значат книги для человека, который познал их авторов столь глубоко, как я?
Она была права. Перед тем как я ушел, она дала мне несколько адресов, где, как она надеялась, я сумею развлечься.
– Все эти люди сумасшедшие, но они – часть Венеции. Конечно, я туда не хожу, но в ваши годы… Почему бы и нет?
И вправду – почему бы нет? Я поцеловал старческую руку с родинками, унизанную великолепными кольцами, посмотрел в молодые изумрудно-зеленые глаза и понял, что никогда не забуду Анну Морозини.
Я воспользовался одним из ее адресов и провел вечер, который одновременно позабавил и огорчил меня – позабавил, поскольку то, что я увидел, вовсе не задумывалось как забава, а огорчил, поскольку открыл мне глаза на мир неистового и нервического декадентства, подтверждавшего то, что я так часто видел и слышал во время моих служебных поездок.
Представление – а я намеренно употребляю именно это слово – развернулось во дворце на берегу Большого канала. Только первый этаж сохранил свой первозданный вид, к тому же он имел венецианскую редкость – великолепный сад. В этом дворце жила безумно богатая американка, из внешности которой у меня в памяти задержались только сильные, как у хищника, зубы и мальчишеская фигура, как на фресках Микеланджело. Ее звали Рита, но на своих вечеринках она представлялась королевой амазонок, Пентезилией. Ее родители владели консервным заводом в Чикаго, и она тратила их деньги с поистине королевским размахом. Испытывая склонность к молодым женщинам с девичьей грудью и стройными, как у газелей, ногами, она создала культ, который окрестила – крайне неудачно – культом Адониса. На празднества этого культа, а сценарий его разработала сама Рита, приглашали юношу, обязанности которого заключались в том, чтобы, надев парчовую набедренную повязку, лечь на украшенное цветами ложе и изображать умирающего Адониса. За это ему платили тысячу лир – весьма внушительную сумму по тем временам. За возможность заработать эту тысячу боролись все молодые гондольеры Венеции. Они грациозно и радостно изображали смерть Адониса и, пока девственницы разных национальностей оплакивали его, терпеливо лежали, стараясь не моргать глазами. Это было гораздо легче и гораздо выгоднее, чем проводить свои гондолы среди водоворотов на каналах.