Перламутровая дорога
Шрифт:
– Вот, смотри, – пыльный незнакомец поднёс к лицу Ждана ладонь, которая представляла собой сплошную мозоль. – Вот она, моя суть! Ждан зачем-то взглянул на собственную руку и удивился поразительному контрасту. «Как же он прав! Вот она моя суть! Хотя, какая суть, кто, что знает о ней, кто её постиг?» Ждан попытался всё-таки поймать взгляд пришельца из вечности, но снова не увидел его глаз, и обращённый в сторону незнакомца взор, провалился в тёмный, тесный проём, в котором угадывался дикий, перевёрнутый мир, противоречащий своими законами всему тому, что было для Ждана близко и дорого. Это был взгляд в бездну. Ждан однажды уже заглядывал туда. Такое случилось во времена его студенчества, летом, во время сессии. В Академии над библиотекой в тёмном закуте лестничной площадки на облупившемся потолке зловеще чернел прямоугольный проём, ведущий в чердачные помещения, за которыми с самых первых лет постройки здания закрепилась недобрая слава. Обычно закрытый железной решёткой, окрашенной блестящим битумом, проём дымился пыльным
На решётке проёма всегда висел тяжёлый замок, и Ждан частенько устремлял свой взор вглубь заповедного пространства, вслушиваясь в непонятные звуки. Проём притягивал, манил своей тайной жизнью, будил фантазию, растворяясь в сознании навязчивой непостижной речью и блуждающими тенями-призраками. Не будь там замка, Ждан бы без колебаний встал на перила лестницы, ухватился за скобу в стене, дотянулся до металлического швеллера проёма, а дальше уже не составило бы никакого труда проникнуть в густой полумрак, где жили беспокойные тени и несмолкающие звуки.
И однажды он замка не обнаружил. Решётка на массивных кованых петлях опускалась вниз, на манер лестницы, будто бы приглашая Ждана, чем он благополучно и воспользовался.
Помещение оказалось не таким большим, как представлялось Ждану. Всё центральное пространство занимал какой-то изолированный объём высотой в полтора этажа, возможно, это было хранилище библиотеки, переходящее в верхотуру актового зала, о чём красноречиво свидетельствовали огромные канатные стяжки, к которым внизу крепились хрустальные ярусные люстры, а ещё далее была различима полусфера главного вестибюля, восходящая прямо к чернеющему потолку и доминирующая над всем чердачным полумраком. На ближайшей к Ждану стене, под потолком, располагались ещё несколько дверей, перед которыми находились небольшие площадки, но к ним не вели никакие лестницы и они казались попросту висящими в воздухе. По противоположной стене от пола вверх, набегая друг на друга, громоздились пустые рамы, чьи зияющие пустоты воспринимались вполне материально, как полотна, причём полотна, исполненные такого сокровенного смысла и говорящие о таких тайнах, что у Ждана перехватило дыхание, словно бы он увидел необъяснимо как собравшиеся вместе все шедевры мировой живописи.
Высоко над полом в фасадной стене имелось небольшое окно, через которое струился очень густой солнечный свет; в окружающей полутьме эта струя света была похожа на мощную светящуюся балку из молочного полупрозрачного стекла, подпирающую фасадную стену с внутренней стороны. Вокруг неё все предметы представали во всём своём романтическом блеске запустения – разводы сырости переплетались с разноцветными узорами плесневого грибка, дополняемые островками пыли, ветвящейся и заплетающейся на манер крошечных пушистых кораллов. Печать забвения лежала и на всём другом, находящемся поблизости, но уже покрытого вечной тенью и поэтому трудно различимого.
Конструкция крыши представляла собой сооружение, собранное из тонких коротеньких брёвен и отдалённо напоминало паутину, сплетённую гигантским насекомым, способную растворить в себе всё, что сумеет долететь до её узорчатой слепящей черноты, будь то блуждающие шорохи и звуки или рыхлые тени, образующиеся благодаря движению меняющей свою площадь и цвет солнечной трапеции.
И верно: все звуки – городские шумы или же плеск крыльев птиц, живущих здесь в немалом количестве, а также звуки, идущие изнутри здания, – отражались от влажных стен быстрым эхом и замолкали где-то там, вверху, соединяясь с вязкими густеющими тенями. Особенно Ждана удивили шаги и голоса, проникающие сюда с парадной лестницы.
Конечно, было невозможно разобрать никаких слов, но речь не теряла своей эмоциональной окраски, хорошо был слышен смех и стуки из скульптурных мастерских, находящихся в самом углу здания, на его противоположном конце.
А шаги, доносящиеся с мраморных лестничных маршей, приобретали такую высокочастотную составляющую, от которой взрывался застоявшийся плотный воздух, и перед тем, как окончательно уснуть там, наверху, они пробегали по сознанию петляющей замысловатой морзянкой, оставляя памяти свой короткий и тревожный постскриптум. Ждан сам удивился, как легко ему удалось понять эту шелестящую азбуку, и какими скорбными оказывались принимаемые послания. Неожиданно открывшаяся, невесть откуда взявшаяся способность, посредством которой Ждан мог теперь понимать то, что было скрыто от него доселе, не столько удивила Ждана, сколько испугала его. Было ощущение, что он каким-то образом проник в чужое сознание, чуждое ему по сути, растворился в иной, противоположной себе сущности. Контуры деформировались, сворачивались объёмы, плыли цвета и становились неузнаваемыми привычные вещи. Почему так вдруг произошло, Ждан не понимал, возможно, это случилось из-за того, что он не должен был появляться здесь. Он вторгся туда, где для него не было и не могло быть места. Эта terra incognita всегда должна была оставаться в ином качестве, а именно – непознанной, недоступной, населённой фантомами, в которые было нельзя смотреть. Нарушив табу, он лишился привычной защиты своего доверчивого «я», погружённого в иллюзии, ожидания и надежды. И вокруг открылась в неприглядной невозмутимости вся изнанка его беспечного бытия, обнажив свою угловатую и неказистую конструкцию, с бесчисленными хлипкими осями, неровностями и шероховатостями, нелепыми подпорками и грубыми спайками. Удручающая картина тотального нестроения, ветхости и хрупкости сооружения настолько поразила Ждана, что ему захотелось немедленно выйти, покинуть пространство, наделившее его такой способностью видеть и чувствовать. Ждан ухватился за железную скобу проёма и ловко соскользнул вниз, на узкий бетонный приступ лестничной площадки. Закрыв голову руками Ждан опустился на сырой пол. «Так, наверное, всегда платит чужая вселенная за незваное вторжение. Правдой, жёсткой правдой и о себе, и о тебе, запредельной неподъёмной правдой, которая и ей, впрочем, тоже неведома!» – Ждан открыл глаза и там, на тёмной стене перед ним, в разводах дождевых протечек и пятнах сиреневой пыли, возникла и погасла корявая абстракция, словно символизирующая только что увиденное и пережитое. «Ага, – подумал Ждан, – вот откуда они это берут!» Ждан поднялся, ещё раз взглянул на злосчастный проём и решил спуститься вниз, в библиотеку, чтобы отойти от переполнявших его эмоций за внимательным рассматриванием репродукций с картин Мондриана и Кандинского…
«Постойте!» – Ждан словно бы что-то вспомнил и снова вскинул голову. Кровь застучала у него в висках. Проём привычно дымился скользящими тенями и грезил беспокойными звуками. Но на его блестящей нахальным фиолетовым глянцем решётке висел тяжелый амбарный замок…
Если верить висящему на решётке замку, то это была всего лишь метаморфоза памяти, зигзаг воображения, прихоть фантазии, притворившейся явью, хотя если судить по испачканному побелкой рукаву рубашки и покрытым налётом мохнатой пыли ботинкам, то приходится признать, что всё, только что произошедшее – вовсе не вымысел. Однако и для вымысла, и для реальности, никак не затрагивающих других, у совести одни критерии освоения, поэтому перед ними у неё нет никаких предпочтений, и в память – как вымысел, так и реальность ложатся в один тесный ряд воспоминаний, различаясь лишь оценками совести. Но, изменяясь во времени, увеличиваясь или уменьшаясь, меняя свой оттенок и тон, они переходят с места на место и перемешиваются между собой, становясь неразличимыми.
Ждан не желал думать об этом, сознание отторгало произошедшее, и ему было безразлично, было ли это на самом деле. Если не было, а висячий замок на решётке красноречиво на то указывал, то тогда получалось, что всё виденное им – плод его воображения и тогда не существует ни пространства, ни времени: поскольку, хотя первое и удалось ему почувствовать, но оно как было, так и оставалось в недоступной недосягаемости от него, а второго он не ощутил, хотя длинная стрелка часов и описала свой привычный полукруг, не считаясь с тем, что в данном случае её точность и аккуратность лишь заставляет усомниться в существовании того, что прячется за арабскими значками, нанесёнными на циферблат.
… Ждан не хотел разговаривать с незнакомцем. Зачем разговаривать и о чём вообще можно говорить – разве кто-нибудь сможет его услышать кроме моря, неба и земли? А тем более тот, в чьём обличье предстала беспокойная бездна, полная голосов забытых и потерянных, отверженных и обречённых, наблюдающая мир живых почти невидящим взором, растворившем в себе скорбь и отчаяние.
Ждан, памятуя о своём недавнем спасении, никоим образом больше не хотел противопоставлять себя стихии, тем более такой чуждой себе и своенравной. Всегда, когда Ждан понимал, что ему будет не избежать незнакомого общества, он либо никак не обнаруживал перед другими своего «я», являя мягкую лояльность собеседникам, либо полагался на своё искусство быть другим, ибо хорошо известно, что искусство – это то единственное, что позволяет преодолевать все неудобные истины и забывать о такой ненужной для человека вещи, как правда.
А Ждан умел представить себя таким, каким его желали видеть. В эти минуты он забывал о себе, о своих холстах и красках, не помнил знакомых имён любимых художников и не думал о том, о чём думал всегда – его мысли совсем не касались того придуманного им безмолвного мира, где жили мерцающие окна и извивающиеся трубы, невесомые танцующие дома, деревья, погружённые в свои отражения и где созвездия бродячих фонарей смыкали свои задумчивые лучи в прозрачное кружево вибрирующего света.
Общаясь с детьми, Ждан чувствовал, как замедляется ход часовой стрелки, и разлетаются минуты на дискретные ряды, в которых каждое мгновение оказывалось наполненным бодрящей, искрящейся радостью ожидания. Он видел приветливую улыбку мира, манящего своими тайнами, улыбку светлую, лёгкую, обещающую весёлый и бесконечный праздник. Волнующее чувство захватывало всё его существо, когда смещались масштабы, раздвигались объёмы, и всё вокруг оказывалось просторным и наполненным, но где, в то же время, не было ничего лишнего, ненужного, спорного. И против обыкновения в глаза бросались такие вещи, которые раньше были попросту незамечаемы: наклейки на телеграфных столбах, вывески и рекламные щиты, неровные следы от кисти на свежевыкрашенном заборе, одинокий жёлтый тюльпан в красном окружении своих собратьев на цветочной клумбе…