Перламутровая дорога
Шрифт:
В Питере Ждан часто заходил в храм, располагавшийся возле Академии. Нет, он не был верующим в том смысле, каком мы это понимаем, но ему нравилось видеть одухотворённые, просветлённые лица прихожан и хотелось хотя бы с краешку, как бы невзначай постоять рядом с этими людьми, исполненными радости и света. А ведь они, наверняка, в отличие от Ждана, ничего не знали ни об истории христианства, ни об истории Руси, не слышали имён Хайдеггера и Монтеня, и не хранили в своей памяти десятки тысяч картин, которыми по праву гордится мировая культура. А вот всё это оказалось не важным, ибо не мог Ждан также дышать счастьем, дышать полной грудью, будто бы рядом не существовало печального дольнего мира, исполненного всяческих человеческих скорбей. Теперь Ждан знал, и на себе почувствовал, как обретается такое состояние.
Неизвестно, сколько прошло времени счастливого и безмятежного полёта – может быть несколько часов, а может быть мгновение, но неожиданно впереди возникло препятствие. Что это было Ждан ещё не мог определить, но видел, как бьётся об него плотный встречный поток, тая и истончаясь,
Не будь странной метаморфозы, произошедшей со Жданом, он наверняка бы ушёл в сторону, развернулся обратно, но сейчас инстинкт движения, дарованный ему от его новой общности, гнал его вперёд, навстречу препятствию.
Огромная фигура цвета глубокого ультрамарина преграждала дорогу потоку. Она чем-то напоминала маяк, с той лишь разницей, что была крепко привязана к земле. Её вязкие, шероховатые очертания будили какое-то смутное, противоречивое воспоминание, которое Ждан никак не мог признать своим, хотя оно наваливалось на него, материализуясь неизвестно откуда, въедалось в память, прорастая там грузной синей фигурой на фоне чёрного неба с полным оранжевым диском Луны над горизонтом. Фигура казалась окаменевшей, хотя при пристальном рассмотрении можно было заметить её тяжёлое и неторопливое движение. Свет мастерски подчёркивал её форму, прорезая звонкие струящиеся контуры в светах и умело списывая тени с окружающим её мраком. Что-то отталкивающее было в этом ложном воспоминании, о нём не хотелось помнить, но вытеснить его также не удавалось. Ждан мог разглядеть любую мельчайшую деталь, подметить любую особенность явленного ему образа, кроме лица, читаемого как-то обобщённо и неявно. И глаз почему-то у фигуры невозможно было рассмотреть вовсе. Хотя за её спиной жёстко, как на ксилографии, во всех мельчайших подробностях читались синие крылья, которые плавно и невесомо дышали, словно у бабочки, если же, конечно, не принимать во внимание их величину, а руки выполняли какие-то странные движения, точно пытались послать в пространство упругие синие волны, возникавшие между огромными ладонями. Вскоре Ждан почувствовал, что он находится во власти этих тяжёлых волн, противонаправленных общему движению, заставивших его сначала остановиться, а затем следовать обратно в русле ультрамаринового вихря, накрывавшего и дорогу, и каменную долину. Ждан больше не принадлежал принявшему его людскому потоку, он увлекался волной назад, к озеру, в начало своего пути.
Озеро аккуратно накатывало свои бурые волны на плоский берег, не расточая себя в пенных брызгах и не взрывая холодный воздух пронзительным пеньем дрожащей воды.
Сзади, на белой скале у границы сели, замер полосатый маяк, упрямо устремлённый в море всеми своими окнами и смотровыми площадками, впереди – набегая, наслаиваясь друг на друга, теснились вершины гор, истёртые временем. Дорога, по-прежнему уходящая к горизонту и вонзающаяся в небо, не так однозначно читалась среди окружавшего её пейзажа: каменная крошка долины списывала дорогу с собой, и нигде – ни вдали, ни у самых ног, Ждан не заметил её перламутрового блеска, также как нигде не было замечено и следов человеческого присутствия, даже маяк производил впечатление строения, давно заброшенного людьми.
Тишина казалась оглушительной, безлюдье – диким. Сама собой напрашивалась мысль, что без людей всё вокруг совершенно лишено смысла – и маяк, и дорога, и озеро, и даже море. И существует всё это до тех пор, пока есть те, кто может осмыслить увиденное, без чего все предметы и явления, всё видимое и всё осязаемое, всё данное и подразумеваемое теряет свои очертания и свои смыслы, становится неразличимым, погружаясь в безразличие небытия. И лишь человеческое измерение позволяет обрести живой и неживой природе свою внутреннюю логику и порядок, где каждая мелочь и деталь находит своё место и своё значение. А раз так, то в этой системе координат мы сами вольны определить значения тому, чему хотим и так, как нам самим того захочется. Ждан знал из своей практики, что одну и ту же форму можно наполнить разным содержанием и восприниматься она будет по-разному, так, как захочет того сам художник. Внутреннее чутьё подсказывало ему, что не могут все те вопросы, на которые он до сих пор так и не находил достойного ответа иметь такое простое решение, зависящее лишь от способа убедить самого себя или случайного произвола. Ведь есть и другая правда – изначально заложенная в основу всех вещей их создателем. Человек воспринимает все эти объекты и явления только с какой-то одной, зачастую не самой удачной точки наблюдения и не стремится осмотреть их со всех сторон, которые могли бы открыться пытливому уму и душе, пребывающей в поиске и жаждущей открытий. Оттого-то и воздаётся каждому по вере его. Ждан никак не желал оставаться в числе таких верующих, поскольку полагал, что цель любого художника – в постижении истины, а истина не должна и не может быть субъективной. «Как же всё-таки мал и слаб человек, если его самоутверждение в мире покоится на иллюзии, и как должно быть страшна правда вещей, если сокрыта от человека, словно Кощеева смерть», – думал Ждан. – И отчего сама природа притворяется, что не нуждается в осмыслении и упорствует в нежелании проникновения в свои тайны? Только ли потому, чтобы одна истина не спорила с другой? И что есть истина – вот по праву человеческий вопрос, недаром только его и успел задать человек Богу. Но не расслышал, не понял. Как не понял всех Его притч, где лицо истины также сокрыто вуалью недосказанности, многовариантности и непрямой речи.
«… И клялся Живущим во веки веков, Который сотворил небо и всё, что на нём, землю и всё, что на ней, и море и всё, что в нём, что времени уже не будет;
Но в те дни, когда возгласит седьмый Ангел, когда он вострубит, Совершится тайна Божия, как Он благовествовал…»
Но не было в оцепенелом окружении ни тени Звука, лишь глухо шептала у берега мёртвая вода.
Глава 5
Лампочка нервно и подслеповато мигала, жутковато оскалившись оранжевой вольфрамовой нитью. По её нечаянной прихоти тени по углам временами становились то плотнее и глубже, то вовсе замирали, прижимаясь к полу и прячась в многочисленные дыры щербатого плинтуса. Изредка, вдруг, они становились подвижными, значительно возрастали в размерах и стремились накрыть собою мутное окно, нехотя впускавшее в комнату млечный сумрак непогоды.
Ждан нередко позволял себе оставаться дома, когда ветер с севера бесил холодное море, заставлял водопады подниматься ввысь, рассыпая их радугами над скалами, а из каменной пустыни необъяснимым образом добывал хрустящий на зубах и намертво впивающийся в одежду маркий коричневый песок. Ждан уже не первый месяц жил в этой комнате, но она также как и в первые дни сопротивлялась его присутствию, не желала перенимать привычки и нрав нового постояльца, оставаясь чужой и холодной. И весь дом от фундамента до крыши таился чем-то недобрым и хворым, щемящей унылой безысходностью выстужал душу, приземляя и фантазию, и мысли. Оттого Ждан всегда предпочитал открытый воздух и естественную дикость необитаемости острова – там не давили тяжёлые стены его мрачного жилища. Мышалый и Петрович тоже никогда не сидели в своих комнатах, кухня была их кают-компанией, да и Ждан иногда вежливо посещал их собрания, когда это позволяли ему и время, и обстоятельства.
Ждан не знал, что было в этом доме раньше, и кому он принадлежал, но интуиция подсказывала ему, что здание имело какое-то касательство к виденной им дороге. Коридоры и комнаты хранили в себе массу необъяснимых вещей, от которых почему-то не спешили избавиться сменяющие друг друга обитатели дома. В забитой всякой всячиной кладовой, расположенной в прямоугольном устье длинного ветвящегося коридора, складировались серые, пыльные свёртки, к которым страшно было прикасаться, пачки пустых амбарных книг, прошитых грубой льняной бечевой и стопки разнообразной литературы тридцатых годов, совершенно негодной для чтения или просмотра, а также неопределённого назначения коробки, вложенные одна в другую. Да и по всему периметру тёмного коридора были набиты бесчисленные вешалки, набиты часто и высоко, словно бы сотням людей исполинского роста было назначено одновременно собраться здесь непонятно почему. В комнате Ждана на полу стояла массивная круглая деталь из полированного гранита, служившая, скорее всего, подставкой для ископаемого светильника, хотя с небольшой долей вероятности можно было бы предположить и иное назначение для странного объекта. Однако весь этот хлам и был здесь настоящим хозяином, вздорным и своенравным, неприязненно наблюдающим своих квартирантов.
«Вот это и есть то единственное, что нас объединяет», – усмехнулся собственным мыслям Ждан. – «Хотя нет, многое, если не всё, зависит от того, где мы, чем заняты и зачем вместе, и, может статься, что объединяет нас гораздо больше, нежели это могло показаться вначале. И различия будут восприниматься надуманными, и противоречия вдруг окажутся преодолимыми. Стоит только иначе взглянуть, не помнить, не бояться».
Совсем недавно Ждан это ощутил и почувствовал. И, оказывается, для этого почти ничего и не было нужно, никакой тождественности, никакого особенного соответствия ни чувствам, ни мыслям, ни представлениям. И нужно-то было лишь отвлечься от прошлого опыта и взглянуть на других просто и непредвзято.
Забыть, забыть. Не помнить! Ждан знал, когда у него из-под кисти выходят наиболее чистые и выразительные холсты: когда отвлекаешься от привычного, обыденного и смотришь на окружающий мир свежо и открыто, смотришь с детским наивным любопытством, исключающим предвзятость и равнодушие.
Ждан пытался сейчас именно так смотреть и вокруг себя. Но отовсюду, из всех щелей, из всех пустот и зазоров, отовсюду – от тесноты и заполненности исходило что-то дурманящее, вязкое, замыливающее взор и рассеивающее внимание. Оно было везде, им дышало и пространство, и время и, казалось, что это и была сама жизнь, жизнь без макияжа, без фальшивого притворства, без своего замысловатого карнавала. Да, извечная и неистребимая, подобная всепроникающему эфиру Вселенной, она конденсировалась здесь, вспухая уродливыми наростами на вызывающем безмолвии и запустении, открывая случайному взору свою непостижимую суть. Жизнь, эта единственная абсолютная категория, изначальная данность материального мира, приводящая в движение галактики и материки, играющая с необходимостями и управляющая временем, образующая людские судьбы, взаимодействуя с человеческой волей и человеческим предназначением, зачастую противостоящего её неумолимой требе. Но в каких бы противоречиях не сходилась она с тем, что формируется исключительно сознанием и волей – мечтою, надеждою, фантазией, каждой своею клеткой человек неизменно тяготеет к ней, жизни, к её близорукой простоте, нехитрой радости быть, дышать, ощущать в себе нелепую, мешковатую истому существования. Хотя Ждан и понимал, что только лишь создания разума и чувства обладают подлинной реальностью, способной сопротивляться безжалостной механике поглощения, предусмотренного жизнью, всё равно, неосознанно, склонялся в сторону этой временной, эфемерной данности, тающей в пощёлкиваниях старого будильника на столе, в лёгком беге ажурных стрелок наручных часов и во вращении над горизонтом полярного солнца, чьё огромное огненное сердце тоже когда-нибудь остынет, подчиняясь неотвратимым жизненным предписаниям.