Перо и маузер
Шрифт:
В те годы знакомились запросто. Мне дружески улыбается Эйдеман.
— Сними-ка ты свою растительность. Теперь уж нет на-добнбсти.
И тут же начинает рассказывать о себе. Первые годы революции. Сибирь. Эйдеман — заместитель председателя Цен-тросибири. Подняла голову контрреволюция. Колчаковцы. Эйдеман во главе крупного партизанского отряда в четыреста человек. А на вид тоже, как и я, зеленый юнец, молокосос. И тоже, как и я, для пользы дела обзаводится бородой.
Да, Эйдеман ходил в больших чинах. Однако как на поэта на него долго «фыркали». Времена РАППа. Припомнили: в 1910 году у пятнадцатилетнего паренька Эйдемана вышел первый
Идут годы. 1936 год. Редактор «Комунару Циня» Ласис обрушивается на меня:
— Почему подводишь журнал? Почему в срок не сдал рассказ?
—' Да вот дел много...
— Не оправдывайся. Посмотри-ка лучше на Эйдемана: у него работы побольше твоего! А кроме того, ведь он член правления Союза писателей, председатель Центрального бюро латышской писательской секции. Да разве все перечислишь. А пишет с каждым годом полнокровнее...
Помню его выступления на конференции латышских писателей в начале 1937 года. Острых углов немало... И вот всех покоряют искренние слова умного человека, крепкого коммуниста: бросьте петушиться, огрызаться, задирать нос... Давайте работать, засучив рукава, плечом к плечу на благо социалистической родины.
Это было наше последнее свидание.
* * *
Лето. Солнце и цветы. Живописные места полны народу. В иной выходной день тут смеха и песен больше, чем за целый месяц зимою.
И вдруг шумливый людской поток замирает. Впереди — памятник. Стар и млад проходят мимо него с плотно сжатыми губами, с мрачным лицом. Обелиск — на братской могиле павших в войну. Как обелиск, стоит в моей памяти Эрнест Эферт-Клусайс (по-русски Клусайс — Молчаливый, так подписывался он, когда выступал как писатель).
Тысяча девятьсот двадцать шестой год. Работаю учителем в Белоруссии. Изредка вырываюсь в Москву. Как-то в один из приездов редактор газеты «Латвиешу Земниекс» («Латышский крестьянин», 1925—1931 гг.), он же писатель Конрад Иокум, сказал мне:
— Я договорился с Клусайсом: встретимся в городском саду. Он хочет с тобой познакомиться.
— Я слыхал, он чувствует себя неважно.
— Вот я и хочу использовать твой приезд, чтобы вытащить его на свежий воздух. Посидим в саду... может, оркестр будет играть. Подышим ароматом цветов. Тебе же рассказывали, какой он упрямец.
Да. Я уже наслышался о вещах невероятных. У Клусайса туберкулез. Его посылают на юг, в санаторий. Поехал. Через неделю вдруг почувствовал всем телом и душой: он почти здоров! «Да я и не так уж болен! Ведь многие гораздо серьезнее больны, чем я. Почему же я должен быть в исключительном, привилегированном положении?» И, не использовав путевку до конца, спешит на поезд — в Москву, к своему любимому письменному столу!
В 1919 году, когда интервенты насели на молодую Советскую Латвию, замнаркома Клусайс отступает из Риги с винтовкой в руках. Кончается война. Все его соратники одеты в новые френчи и шинели. А с Клусайсом беда: зачем ему новая шинель? Он знай себе чинит да чинит старую, солдатскую шине лишку... и гордится ею. Как-то раз портной с руганью отшвырнул его шинель. Клусайс спокойно поднял ее и сказал, что ему самому известно, как в иглу вдевается нитка. Так и ходил в своей шинелишке, пока парторганизация не сказала веское слово... И Клусайс наконец-таки
В Москве Клусайс работал лектором в Комуниверситете народов Запада. Живет в общежитии, в комнате рядом со студентами. Электричества нет, пользуются керосиновыми лампами. Как-то Клусайс заметил, что у него восьмилинейная, а у студентов поменьше —- пятилинейная лампа. Уловил момент, когда вблизи никого не было, и поменял.
Много необычного мне о нем приходилось слышать, а я в ответ только бормотал: «А правильно ли он поступает?»
И мне всегда в один голос отвечали: «Клусайс есть Клусайс. Монолитного литья человек. Поступать иначе он не может». В связи с его смертью выдающийся деятель Коммунистической партии Латвии П. Стучка писал: «Ушел от нас редкий человек. Неутомимый научный деятель и практический работник; одновременно ученый, писатель и поэт, кристально чистый, партийный товарищ, сверхчеловечно самоотверженный и бескорыстный как человек» *.
...Встретились в саду, как уговорились. Был уверен, что увижу человека с лицом, как у фанатиков средневековья... Но ничего подобного... Правда, лицо худощавое, однако светилось оно спокойным добродушием. А подстриженная черная бородка и жидковатые усы, как мне показалось, придавали ему выражение сердечности. Глаза на редкость лучистые, ясные, но мне рассказывали, что иногда они могли засверкать ослепительными молниями.
Наша беседа врезалась в память на годы. Была она вроде беседы о жизни видавшего виды дядюшки с наивным племянником. Одно лишь плохо — больно коротка. Клусайс неожиданно для меня посмотрел на часы и сказал виновато:
— Меня ждут... уж извините... до свиданья!
Иокум явно неудовлетворен. Теребя входной билет, он ворчит:
— Вот-вот, у нас всегда не хватает времени на дружбу с цветами и солнцем...
Клусайс смеется:
— Может, потому, что мы, еще в детстве, когда были свинопасами, слишком много с ними дружили.
Тут его начинает трясти мучительный кашель. После приступа он торопливо пожимает нам руки и скрывается. Уходит и Конрад Иокум — в редакции работы по горло.
В саду оркестр играет вальс Штрауса. Любитель серьезной музыки, возможно, усмехнется: ну и вкус... Но я не избалован, не пришлось... Вальс Штрауса уносит меня в сказочную страну за тридевять земель.
Оркестр все играет... Неожиданно вздрагиваю: все работают, а ты... не музыку ведь слушать приехал в Москву? Ты только что сидел рядом с таким тружеником, как Клусайс, но это нисколько не подействовало на тебя. Постыдись!
Тотчас вскакиваю. Да, жизнь требует к себе уважения. Бог с ней, с музыкой. 2
У выхода останавливаюсь чуть ли не со слезами на глаза*. Как играют... ну, право, волшебники! Может, вернуться?
Не-ет! Рановато еще наслаждаться музыкой. Мы еще слишком бедны. Это — роскошь, сейчас она не для нас.
* * *
Ни с одним человеком я не проработал так долго в одной комнате, под одной крышей, как с Конрадом Йокумом. И ни разу не сказали мы друг другу ни одного резкого слова!
Иокум, подобно Роберту Эйдеману, не командовал полками, как рядовой стрелок, с винтовкою в руках месил окопную грязь в первую мировую войну под Ригой, а затем, будучи красным латышским стрелком, прошел всю гражданскую войну, закончив ее на Перекопе.
Помню один разговор с Йокумом (тогда он работал главным редактором латышского издательства «Прометей»):