Перо и маузер
Шрифт:
— Ничего! — В голосе жены зазвучали нежные нотки. — Скоро ты у меня помолодеешь.
— Неужто мирные переговоры начались? — Петерис подался вперед.
— Для тебя война кончилась. Сегодня я ее закончила.
— Не мучай меня! Дай сюда газету!
— Из-за газеты я мальчонку не гнала бы. Хочу поверить тебе тайну.
— Да не тяни же!
— На, закури! Чуть не забыла... — Алвина достала из кармана юбки коробку дешевых папирос «Тары-бары», на которой были изображены
Такой веселой он свою жену видел разве только, когда они еще женихались.
— Понимаешь, хутор Швортелей на самом отшибе стоит. Кругом кусты да рощи... Мать и две дочери, и ни одного мужика... Хозяин в Бежице, на фабрике, с которой на фронт не берут. Сам знаешь, каково без мужика. Поле еще с грехом пополам засеют. Но разве бабы могут тяжести ворочать? Они тебя как избавителя примут, словно тебя сам бог послал. Сыт и одет будешь, и нам кое-что перепадет. И Пециса туда возьмешь... Авось и мы с Алмой потом к вам переберемся. Опостылело мне тут, у Лиепние-ков, как в тюрьме. Старуха хоть и глядит в могилу, а десять раз на дню к нам в комнату приползает. Все досматривает — не испачкали бы беженкины дети углем двери... не попортили бы гвоздями стены... не рубят ли хворост на полу. Чертова бабка! Дома рушатся, города горят, а я за эту дыру никак не расплачусь. Алвина, сегодня нам навоз вывозить... Алвина, грядку прополи... Алвина, выкоси... У Швортелей мы спокойнее проживем, а там и домой вернемся.
— Ах, вот как ты себе представляешь конец войны! — сказал Петерис осипшим голосом.
— Да, — радостно подтвердила жена. — Ты же сам говорил, что срлдатам эта бойня осточертела. Тысячами с фронта бегут. Ты только бороду не тронь — она выручит нас. Она у тебя растет, как трава на Янов день. Ты уж и теперь на старика похож, а через недельку-другую — в аккурат как дед-пасечник будешь. А когда вернемся на родную Сусею, я эти лохмы тебе враз ножницами отстригу, а самого, как штуку холста, в щелоке вымочу, сразу помолодеешь, как картинка станешь.
— Как картинка... — пробормотал Петерис.
— У Швортелей тебя никто не тронет. Туда хорошо если раз в месяц нищий забредет. Какой теперь без царя порядок? А сунется кто, тоже не беда — заберешься в рощу и прикорнешь под кустом. Мне говорили, — продолжала она вполголоса, — что с фронта труднее всего удрать, если поездом ехать, через города идти надо, там патрули да казаки документы спрашивают. А ты уже тут, значит, считай, что линь из вирши выскочил.
Петерис встал точно с тяжелой ношей на плечах.
— Скажи, кто мы дома были?
— Как, кто были? — не поняла она. — Ты был кузнецом, я женой твоей была, детей растила,
— А разве ты не ворчала: «Да будь неладна такая жизнь. Люди горя не знают, целыми днями водку пьют да песни поют, а я не придумаю, что детям в миску налить!»
— Ну, ворчала...
— Теперь у твоего мужа в руках винтовка..,
— Думаешь, еще десяток немцев убьешь, так тебе с небЬ клецки посыплются?
—
— Хороша сказка, только я через час забыла ее.
— Нет, жена, резолюция Совета латышских стрелков 4 — не сказка.
Алвина кусала губы, в уголках которых змеилась усмешка. /
— Все вы, латышские стрелки, такие: точно козлы, ноги в колесо пихаете. Кому польза от того, что в рождественских боях вы это проклятое Тирельское болото своими трупами удобрили? Все равно там пшеница не родится — ни на болоте, ни на Пулеметной горке, ни на острове Смерти.
— Ты права, в окопах пшеница родиться не будет: ни для нас, ни для немцев. Стрелки это уже поняли. Поймут и немцы.
— Фрицы вовек не поймут этого! Покаты в госпитале был, Ригу сдали. Стрелкам и мертвым покоя нет, их могилы теперь прусские юнкера топчут.
У Петериса на лбу легли морщины.
— Красную Ригу черные генералы предали. Неправда, что немцам не понять, что Вильгельм и юнкера такие же бандиты, как наш сброшенный царь и буржуи. Поймут, милая, поймут! Щдет власть паразитов и у нас, и в Германии. Только клочья полетят.
Тихо брякнула дверная ручка — кто-то несмело дернул ее. Алвина распахнула дверь.
В комнату кубарем влетел Пецис.
— Иди, иди! — крикнула она. — Полюбуйся на своего солдата, готов сам вместо ядра в пушку влезть и по немцам выпалить.
Схватив мальчонку за локоть, она подтолкнула его к отцу.
— Иди, сынок, покажи солдату свою рубашку, она и для огородного чучела не годится!
— Постыдись, — прошептал Петерис. — Зачем ребенка впутываешь...
— Ах, зачем ребенка впутываю!.. А кто три года кряду детей, как кошка, с места на место таскал! Кто три года сломя голову по людям бегал, чтоб для детей добыть корку хлеба или каплю молока выклянчить? Мать! Кто их три года у своей груди грел, жизнь им сохранил? Мать! А ты в это время что делал? Солдатом был — рубил, колол, стрелял таких же, как сам. А твой сын даже слова «отец» не знает, хоть раз он назвал тебя папкой?
— Будь же разумной! — умолял Петерис. — Ты права!
— И тебе я принесла жизнь! — Алвина побагровела. — Так тебе не нравится это...
Мальчуган с перепугу забился под шинель, висевшую на крючке в углу. Петерис шевелил челюстями.
— Ты сказала «жизнь»! Но я не хочу жить только для себя. Мы, стрелки, мы, солдаты, несем жизнь всем народам России.
— Пустые слова, все равно что: «уж ты потерпи, зато на небесах лучше будет...» — Она вдруг обмякла. Так обмякает бегун, усомнившись, хватит ли сил до цели. — Ну и пускай другие несут жизнь народам, а с тебя хватит. У тебя семья. Да и подло это — гнать на войну тех, у кого дети. Пускай молодые, холостые да вдовые дерутся!