Пером и шпагой (др. изд.)
Шрифт:
Вечером Людовик вышел из кареты, и – конечно же – нашелся в толпе счастливец, раскрывший над его головой зонтик. Король скрылся на лестнице, и дворец Версаля вдруг огласил рев – звериный и страшный, – это кричал сам король:
– Святые боги, меня убили! Молитесь же, французы: король убит за ваши грехи…
В потемках лестницы, колотясь от страха, стоял человек с перочинным ножиком в руке. Это был Роберт Дамьен – первая буковка в сложном алфавите Великой французской революции.
– Я не безумец, – твердил он, – я не убийца…
Чья-то рука захлопнула ему рот. А король, сидя на ступеньках, в ужасе смотрел на царапину и – кричал. Но как кричал!
– Ваш многолюбимый Людовик умирает! Где духовный отец? Зовите священника, пока я не умер… Плачьте, французы: вы лишились своего доброго короля!
Царапина свалила его на девять дней. Людовик лежал в совершенно темной комнате, без единой щели света, и плакал от страха. Плакал все девять дней подряд. И газет из Голландии не читал (а кроме голландских, он вообще никаких других не читал). Он забыл даже о Помпадур – только он, только король, только его тело, только душа его…
Иезуиты, духовники короля, вовлеченные в интриги Версаля, не соглашались отпустить ему грехи, пока… Людовик даже не дослушал их до конца – он сразу всё понял:
– Гоните ее, французы, чтобы спасти своего короля!
Маркиза Помпадур спокойно выслушала этот приказ. Ее изгоняли из Версаля – из Бельвю, из курятника, из постели, из тарелки, из платья…
– Может быть, – сказала она, не пролив ни слезинки, – я больше никогда не увижу моего короля. Так может быть! Но знайте: если я увижу моего короля еще хоть один раз, то кое-кто в Версале уже никогда его не увидит… А теперь, мои милые поросята, я скажу вам самое приятное: никуда из Версаля я не поеду… Убирайтесь все прочь!
На десятый день король встал и направился (куда бы вы думали?) прямо в Бельвю – увы и ах! – прямо к ногам Помпадур. Он, как любовник, ожидал выслушать от нее упреки за свое недостойное поведение, но «рыбешка» оказалась умнее, чем он о ней думал. Людовик был так благодарен маркизе за это, что в тот же день полетели все министры.
На самом пороге войны талантливый Марк Аржансон был заменен бездарностью де Поми… Шуазель спросил у фаворитки:
– Дорогая маркиза, неужели Париж так беден талантами, что не могли подыскать достойной замены?
– Я хватала те грибы, которые росли у меня под ногами, – ответила Помпадур. – Мне было некогда выбирать…
Шестьдесят человек, занимавших ответственные посты в Париже, были разогнаны по деревням и замкам.
– Ну, как моя армия? – спросил король у де Поми.
И увидел рабски согбенную спину нового военного министра.
– Войска вашего величества живут лучше, чем толстые капуцины, и целая армия солдат пройдет через королевство, не прикоснувшись ни к одной вишне!..
Страшно и люто отпраздновала Франция вступление в 1757 год. Знаменитый палач Сансон рвал тело Дамьена раскаленным железом.
– Еще,
– Ах, тебе, говоришь, не больно? – И палач залил ему свежие раны кипящим оливковым маслом.
– Еще! – захохотал Дамьен, уже обезумев. – Какой вы молодчага, Сансон… Как вы ловко все это делаете!
Четыре королевские лошади, впряженные в руки и ноги фанатика, разорвали Дамьена на глазах публики. Но он был еще жив, и палач Сансон услышал от него – последнее:
– Король заблуждается…
А по заснеженным дорогам России катились возки, крытые кошмами. Трещали лютейшие морозы. Ямщики возле постоялых дворов наспех глотали водку, пальцами лезли в ноздри лошадей, выковыривая оттуда сосульки.
Завернувшись в шубы, обтянутые бархатом, одинокий путник щедро сыпал золото по пути – и дорога от Варшавы до Петербурга быстро сокращалась. Вот наконец и Стрельна, наплывает неясный гул от Кронштадта – и забилось сердце:
– О матка бозка! О дивный сон! О любовь…
На заставе дежурный офицер только что сделал очередную запись о проезжем:
«Славный портной Шоберт, готовый делать отменные корсеты, а также рвет болящие зубы, в чем искусство свое подтверждает».
Хотел было офицер у печки погреться, но снова забряцали колокольцы, вздохнули кони. Вышел. Под лунным сиянием мерзли заиндевелые возки.
– Кто едет? Что за люди? Не худые ль?
Красавец, до глаз закутанный в меха, выпростал из муфты нежную, всю в кольцах, руку и показал свиток паспорта:
– Великое посольство из Речи Посполитой, и я – посол, граф Станислав Август Понятовский…
Заскрипели шлагбаумы, пропуская путника в русскую столицу.
Совсем недавно проскочил он под ними, как изгнанный. Всего лишь секретарь британского посольства.
И вот – пади, Петербург, к моим ногам: я нунций и министр, подскарбий литовский и Орла кавалер Белого, – я возвращаюсь.
На коне и со щитом!..
В доме Елагиных еще не спали. Понятовский сбросил шубы:
– Она… здесь?
– С утра! – шепнул Иван Перфильевич (хозяин дома).
Через две ступеньки, полный нетерпения, Понятовский взлетел по лестницам, толкнул низенькие двери.
– Ах! – И две руки обвили его шею, и – слезы, слезы, слезы…
Так он вернулся. Его опять ждали советы Вильямса и любовь Екатерины. Посреди ласк, разметавшись на душных перинах, она сказала:
– Слушай, Пяст: я буду царствовать или… погибну! Но если я надену корону, то и твоя голова воссияет. Люби меня крепче, Пяст!
Однако между слов любви она шептала Понятовскому и кое-что другое – более важное. Понятовский относил ее слова в английское посольство, оттуда передавали их Митчеллу, и в Берлине, таким образом, знали о многом. Гораздо больше, чем надо!