Пером и шпагой
Шрифт:
– Ишь ты! – сказала Елизавета. – Каков молодец у меня!
– Под стать тебе, матушка, – отвечал старый беззубый вояка.
– Так и быть: вот тебе рубелек – на память.
– Не могу взять, коли на часах стою.
Елизавета нагнулась – положила монету на землю:
– Ну, так возьмешь, когда сменят тебя с караула. Да смотри не загуляй шибко. А то – быть тебе в киях у меня…
– Постой, матушка! – крикнул солдат в спину императрицы.
– Чего тебе? – обернулась она.
– Правду ли бают, будто ты престол племяшу своему, Петру Федрычу, отказать
– Ружье у тебя в руках, – ответила Елизавета. – Вот и пали нещадно в каждого, кто такое болтать станет…
Уже, наверное, около часа длилась в церкви обедня, когда на паперть вышла из храма женщина. По виду – барыня (и не бедная). Хватаясь за перила, соскользнула с крыльца и рухнула на траву. Сбежался народ. Барыня лежала, раскинув руки в крапиву, и торчал изо рта распухший, прикушенный язык. Вокруг нее толковали пьяненькие мужики:
– За немцем бы послать… Лекаря!
– Може, хмельная?
– Эх, друг Елисеич, ляпнул ты… В церквах не пьют!
– Одначе, гляжу я, баба-то ишо не старая.
– Верно: подправить малость и – пошагает!
– От грудей, стал быть. Ее груди давят.
Тут выбежала на крыльцо Ивановна («министр странных дел»).
– Свят, свят, свят! – заплескала руками. – Да это ж государыня наша, матушка… Охти, горе! Горе-то како!
Из трактиров густо повалил народ – своими глазами посмотреть, какова на Руси есть самодержица. Одна старуха крестьянка из соседней деревни Тярлево молча стянула плат со своей головы и целомудренно закрыла им лицо императрицы. Тут же, на глазах мужиков, лекарь Фуассадье пустил кровь Елизавете, но она не очнулась. Скоро появились ширмы с какой-то местной дачи – ширмами оградили императрицу от любопытных взоров. Достали где-то кушетку и положили на нее обеспамятевшую женщину.
Наконец в народе послышались возгласы:
– Несут, несут…
– Кого несут?
– Да немца, слышь ты, главного сюды тащут!
Высоко над головами людей качалось кресло с обезноженным греком Кондоиди – единственным, кому доверялась Елизавета, но который зато никому другому из врачей не доверял Елизаветы.
– Протц, протц! – кричал Кондоиди, колотя всех подряд палкой справа налево, слева направо. – Протц, стволоци!
Но сколько ни тер Елизавету мазями, сколько ни давал нюхать эликсиры жизни – императрица глаз не открыла. Она была в состоянии близком к смерти. Тогда кликнули мужиков подюжее (и потрезвее) да баб понаряднее. Мужики потащили царицу во дворец, вместе с кушеткой, а рядом бабы несли в руках ширмы.
И сразу же поскакали из Петербурга курьеры, чтобы известить иноземные дворы о «падении» в Царском Селе, а карту Европы заволокло тяжелыми тучами политического ненастья… Ведь ни для кого не было секретом, что умри сейчас Елизавета – и политика России круто изменит свой курс; недаром великий князь не уставал целовать портрет Фридриха, бубня в открытую: «Буду счастлив быть поручиком прусской армии!» Недаром Елизавета велела лейб-кампанцу палить в каждого, кто помышляет о переходе престола в руки этого выродка…
Всадник пулей всегда пролетает короткое
Елизавета Петровна несколько дней была между жизнью и смертью. Прикушенный язык не давал ей говорить, мычала, но пальцами показывала успокоительно: мол, не пугайтесь, выживу! А когда маркиз Лопиталь появился на пороге ее спальни, она уже могла улыбаться:
– Споткнулась я… грешница великая! Да не вовремя.
Лопиталь уже был извещен о причине болезни императрицы и зашептал ей на ухо:
– Каждая женщина нелегко переживает этот естественный кризис. Следует доверить себя опытному врачу. Пуассонье, жена которого служит кормилицией при герцогах Бургундских, как раз излечивает подобные недуги женской природы.
– Если вы, маркиз, – отвечала Елизавета, – желаете остаться любезным, так сначала выпишите мне в Петербург из французской комедии Лекена с Клероншей.
– Эти гениальные артисты принадлежат не мне, а… королю! Сначала, ваше величество, – здоровье, а уж потом – комедия.
– Верно, матушка, – раздался голос Ивана Шувалова. – Да и знаешь ли ты, каков Лекен есть?
– А что – разве плох?
– Горяч больно! И, коли в темперамент войдет, так со сцены в публику табуретки швыряет… Куды как лют на актерство! Лучше лечись, а у нас вскоре Федька Волков не хуже Лекена станется…
Никто не знал в Петербурге, что среди многих гонцов скакал сейчас по темным лесным дорогам еще один – самый таинственный и самый скорый. И в ставке Апраксина даже не заметили, когда, соскочив с лошади, он тихонько юркнул под навесы шатров.
Апраксин вскрыл привезенные письма и сразу узнал по почерку: от Бестужева-Рюмина и от великой княгини Екатерины.
– Удались! – велел он гонцу, целуя письма; придвинул свечу, огонек отсвечивал на томпаковой лысине. – Так, так, – сказал фельдмаршал, и в заплывшем глазу его задергался нервный живчик. – Воля божия: пойдем на зимние квартиры…
Левальд с остатками своей размолотой армии встал лагерем под Веллау, преграждая путь на Кенигсберг, но русские почему-то не шли; только волчьей побежкой, рысистым наметом скакали по холмам и лесам казачьи разъезды… А где же армия Апраксина?
Апраксин в интимном разговоре с Фермором решил уйти прочь. Фельдмаршал жил сейчас не войной, нужной для России, а делами внутренними, – Петербург с его интригами и «падение» царицы в Царском Селе занимали его более Левальда и Кенигсберга. На военном совете он уперся, как баран в новые ворота, в один пункт:
– Провианту нам осталось на одиннадцать дён. Ныне помышлять надобно не о баталиях, судари мои, а как бы спасти солдатиков от смерти неминучей, голодной! Левальду лутче, нежели моей высокой персоне: он в своей земле, а корму ему каждый даст… А что мы? Россия далече, у пруссака же не попросишь хлеба…