Персональное дело
Шрифт:
Побуждая меня к написанию воспоминаний, Марья Илларионовна, наверное, предполагала, что образ Твардовского получится у меня однозначно положительным, но в моей памяти он был не совсем таким. Безусловно, со знаком плюс. Крупный поэт, очень незаурядная личность, удачливая и трагическая, истинный книгочей, с хорошим музыкальным слухом, с замечательно образным языком (не только в стихах, а просто в жизни), очаровательный собеседник, но все-таки ко времени получения этого письма к Твардовскому было совсем не то, что раньше. Восторг молодости прошел, а трезвый взгляд многого не принимал. Я не понимал отношения Твардовского к литературной работе как к государственному служению, уважения к знакам внимания к литературе и литераторам высшей власти и собственного уважения к чинам, орденам, правительственным почестям и привилегиям.
«Чонкина» я задумал в 58-м году, а начал писать в 63-м. Очень скоро понял, что этот замысел заведет меня далеко. В надежде легализовать роман, уже на начальной стадии заключил с «Новым миром» договор. В заявке немного схитрил, сообщив, что собираюсь написать роман о простом солдате, герое войны, прошедшем всю войну и дошедшем до Берлина. Впрочем, хитрил, но не врал. Сюжет именно таким был задуман, а что образ солдата получится у меня не вполне совпадающим с хрестоматийно-советским, это я никому не обязан был сообщать. Если бы я с самого начала сказал, что это будет нелепый, маленький, кривоногий и лопоухий солдат, не видать бы мне этого договора, но он был со мной заключен, и я получил аванс, весьма, впрочем, скромный. Но в глазах некоторых членов редколлегии «Нового мира» он скромным не выглядел. Тут как раз к месту рассказать комическую историю, случившуюся как раз в то самое время. К весне 63-го года мое финансовое положение было сравнительно неплохим. Я получил окончательный расчет за «Хочу быть честным», аванс за «Чонкина», но главное денежное поступление было от «Мосфильма», где у меня был куплен сценарий по «Хочу быть честным». Там я получил денег примерно в десять раз больше, чем в «Новом мире», после чего купил себе за 2000 рублей подержанный «Запорожец», тот первый, горбатый, с мотором в 23 лошадиных силы. На этой консервной банке (так «Запорожец» называли в народе) я подъехал к «Новому миру» и показал машину Асе, кому-то еще и Алексею Кондратовичу. Тот мне в глаза ничего не сказал, но после моего отъезда ходил по редакции и говорил осуждающе:
– Мы Войновичу помогаем, мы ему заплатили за «Хочу быть честным», мы заключили с ним договор, а он покупает… автомобили (множественное число. – В.В. ).
Признаюсь, я был сильно обескуражен. Во-первых, я думал, что они мне не помогают, а платят заслуженный мною гонорар. Во-вторых, я купил всего-навсего «Запорожец» (не новый и в единственном числе), в-третьих, машину эту я купил не на их деньги, а если бы даже и на их, то какое их дело. Я порывался вернуть им договор вместе с авансом, но Ася меня отговорила.
Между тем Кондратович продолжал меня осуждать, и его дурацкая точка зрения была разделена другими членами редколлегии, включая Твардовского, который, кстати сказать, ездил на «Волге» со сменными шоферами, но, как он полагал, было ему по чину.
Как-то уезжая на юг, я оставил свой «Запорожец» в Красной Пахре, на даче у Владимира Тендрякова, с которым дружил. Однажды Твардовский, живший по соседству, зашел к Володе опохмелиться «после вчерашнего», и когда во время разговора зашла речь обо мне, стал меня ругать, повторяя обвинения Кондратовича, что вот, мол, они мне помогают, а я покупаю автомобили. Через некоторое время провожаемый хозяином А.Т. заметил в углу Володиного участка транспортное средство, которого он, кажется, до того еще близко не видывал. «Что это?» – спросил он. «Машина Войновича», – сказал Тендряков. Твардовский приблизился к машине, обошел ее, заглянул внутрь, засмеялся радостно, пнул колесо ногой и сказал: «А мне сказали – автомобиль».
На этот раз он меня простил, но его отношение ко мне исправилось ненадолго.
В 67-м году, закончив первую часть (половину первой книги) «Чонкина», я дал прочесть написанное Асе, а потом Сацу. Игорь Александрович сначала пообещал показать рукопись Твардовскому. Потом забоялся и собрался нести ее Кондратовичу. Я его вовремя остановил, понимая, что худшего адреса просто нет. Решился отнести сам.
Хотя я уже не был человеком с улицы, но просто так прийти к Твардовскому я не мог, надо было через Софью Ханановну просить о приеме. Твардовский встретил меня хмуро, но просьбе не удивился. Я не хочу давать рукопись членам редколлегии? Хорошо, он прочтет сам. Через несколько дней Софья Ханановна позвонила и сказала, что Твардовский готов меня принять. В «Новый мир» меня провожал Виктор Некрасов. Он уже выпил, был возбужден и, как мне показалось, в самом деле за меня волновался.
– Володька, не бойся, – говорил по дороге, – все будет хорошо. Конечно, твой Чонкин Тёркину не родня, и, может быть, он даже анти-Тёркин, поэтому у Трифоныча может возникнуть ревнивое чувство, но он все-таки одаренный человек и мозги еще не пропил. Он же художник, он широкий, ему «Чонкин» понравится.
– Мой юный друх… – не глядя мне в глаза, начал Твардовский и дальше мог бы не продолжать. Вот когда я пожалел, что разрешил не называть себя по имени-отчеству. Просто по имени он так ни разу меня, кажется, и не назвал (вообще никак не называл), а тут насмешливое саркастическое «мой юный друх».
Он стоял, опершись на крышку стола, глаза отводил, но говорил раздельно и жестко:
– Я прочел ваше это… то, что вы мне дали. Ну что можно сказать? Это написано плохо, неумно и не остроумно…
И дальше пошел крошить. Ну что за жизнь изображена в рукописи? Все дураки. Солдат не умен, баба у него глупая, председатель идиот и…
– Кроме того, что это за фамилия Чонкин? Тоже не оригинально. Сколько уже было таких фамилий в литературе? Бровкин, Травкин… – он улыбнулся… – Тёркин. Нет, мы это печатать не будем.
Я уже не робел перед ним и возразил. Вы это печатать не будете, но в вашей оценке вы ошибаетесь. Он засомневался. Ну не знаю. Может быть. А вот давайте пойдем к Александру Григорьевичу. Он мужик башковитый, пусть он нас рассудит.
Вместе вошли (без стука) к Дементьеву. Тот с кем-то говорил по телефону. Твардовский стал напротив и время от времени нетерпеливо стучал по спинке стула. Дементьеву явно неудобно было немедленно прерывать разговор. Он ерзал на стуле, потом встал, говорил в трубку и вертелся, всем своим видом показывая, что вот сейчас, сейчас… Наконец окончил разговор.
– Вот что, Григорьич, – сказал Твардовский, – у нас с автором несогласие. И ты нас рассудишь. Почитай и скажи, что ты об этом думаешь…
На улице меня ждал Некрасов.
– Ну что, что он сказал?
Я молча махнул рукой.
– Не принял? Ах, сука! Негодяй! Гад! Импотент проклятый! У самого давно не стоит, так он завидует всем, кто талантливей и моложе. Пойдем выпьем.
Несмотря на обиду, я все-таки не мог себе представить, что Твардовский отверг рукопись по каким-то нечестным соображениям, и не считал, что написанное мной должно всем обязательно нравиться. А насчет фамилий… Мне уже говорили и, может быть, даже не раз, что Чонкин идет от Тёркина, хотя это было не так. Если бы кто-то взялся честно исследовать мою прозу, он бы заметил, что Чонкин – это развитие образа, появлявшегося в моих предыдущих вещах. Тюлькин в «Мы здесь живем» и Очкин в «Расстоянии в полкилометра» были предтечами Чонкина, не имея ни малейшего сходства с Тёркиным.
После разговора с Твардовским я попытался заменить фамилию своего героя. Очень долго думал, подбирая. Пробовал даже назвать его Алтынником (герой «Путем взаимной переписки»). Но нет, не подходила Чонкину эта фамилия, и не подходила никакая другая. Живого человека легче переименовать, чем героя. В конце концов Чонкин остался Чонкиным, и по прошествии времени мало кому приходит в голову сравнить его с Тёркиным.
Дементьев был щедрее Твардовского.
– Я прочел вашу рукопись внимательно. Я вижу, что вы затеяли что-то очень значительное. Но мое прошлое не позволяет мне принять это. Наверное, я из другого времени. Вы знаете, у меня был такой случай. Однажды в двадцатых годах, будучи еще совсем молодым человеком, я плыл на пароходе по Волге с делегацией чешских учителей. Узнав, что я литератор, они спросили, знаю ли я чешскую литературу. Я сказал, что, конечно, знаю, и стал называть разные имена. А кто ваш любимый чешский писатель? Я сказал: Гашек. И на этом наша дружба кончилась. Гашек! – закричали они в один голос. Как может нравиться Гашек? Он очень плохой писатель, он оклеветал чешский народ. Вот, – заключил грустно Дементьев, – я сам себе кажусь сейчас тем чешским учителем. Понимаю, что вы взялись за что-то значительное, но не могу этого принять.