Персональный детектив
Шрифт:
– О-о-о-ой-й-йя! Чт… Что это? Ава-ва-ва-ва-ва!
Мальчишка, немного разочарованный таким скромным испугом, неуверенно хихикнул и, готовый удирать со всех ног, задержался все-таки на секунду, явно надеясь на пусть запоздалую, но более живую пляску ужаса, которую вполне можно от такого олуха ожидать. Их взгляды – ждущий и делано испуганный – пересеклись, и тогда Дон, пожалев мальца, сказал еще раз, тихо, внятно и с выражением:
– Ой, мама!
Мальчишка с готовностью осклабился, зараза такая, издевательски загоготал и помчался вниз по Хуан Корф, громко смеясь и показывая на Дона пальцем, что вообще-то было уже лишним.
Дон торопливо нагнул голову, пряча лицо. Он сунул коробочку с обмякшим чудовищем в карман вервиетки, неслышно хмыкнул и пошел дальше. Он и не думал даже, что часто потом будет этого мальца вспоминать, потому что пока никакого смысла вспоминать его не было,
Разве вот что: он в тот миг почти забыл, что вокруг опасность, забыл, где находится и куда идет. Это, может быть, и вправду символично для Дона было.
Он вновь шел быстро и неприметно, из-под опущенных век косил глазами по сторонам – словом, делал все, что в таком случае полагается, только чувство опасности притупилось, что, конечно, было неправильно.
Тут наверняка сыграла свою роль и встреча с мальчишкой, но не только она. Главное тут было напавшее на Дона из-за угла чувство радости от словно бы давно лелеемой встречи с родными местами. Оно появилось еще до мальчишки, часов за десять до того, с самого прибытия на планету, с того самого времени, когда он впервые за много лет вдохнул стопарижский воздух, отдающий древними благовониями.
Дон пожалел, что ему пришлось садиться не на космопортовской площадке с соблюдением обязательного ритуала – облета жилой зоны по двухсотметровому коридору, – а в потайном месте, во времена оно облюбованном для скрытой посадки и текущего ремонта контрабандистами и космоломами всех мастей. Он вдруг вспомнил и вновь захотел увидеть родную графику стопарижских улочек и бульваров, Кварталы особняков, Художественные казармы, Базар, Пруды ужей и лягушек, где он провел с друзьями несколько длиннющих лет детства, где были игры, были драки, где замышлялись побеги и отчаянные походы, с детской искренностью поверялись недетские тайны, устраивались штабные пиры с музыкой нарко, мужскими конфетами и запретной сладкой водой «Джемма», где в подробностях обсуждались выдуманные победы над девочками и тайком хоронились невыдуманные страдания из-за них; где, наконец, была Джосика со всем дурным и прекрасным, что с этим именем связано, где… о боже, где столько было всего, забытого крепко-накрепко, почти чужого… где он, двенадцатилетний, решил однажды превратиться во взрослого и сказал: «Таким, как сейчас, я себя запомню и таким останусь навсегда». И запомнил, и до сих пор остался почти таким, и никогда потом никак не мог понять – на самом ли деле тогда, в двенадцать, он превратился во взрослого или просто до сих пор не сумел из того возраста выйти?
Приходилось спешить. Дон слишком хорошо знал все тонкости городских машинных систем, чтобы обольщаться насчет своего инкогнито. Он прекрасно понимал, что давно моторолой узнан. Однако от узнавания до действия, по расчетам Дона, обязательно должен быть какой-то временной лаг. Дон это время заранее высчитал и теперь примерно представлял себе, сколько у него в запасе минут, чтобы, не натыкаясь на знакомых, без помех добраться до Фальцетти и провернуть вместе с ним небольшую операцию, после которой все действия моторолы, если они вообще воспоследуют, потеряют всяческий смысл. Дон очень тщательно готовился и все расчеты проделал по нескольку раз. Сам.
Но помилуйте, какие расчеты, когда после многолетнего перерыва попадаешь на родину, какие расчеты, господа, о чем вы?
При чем тут какие-то там расчеты, когда ты идешь по улице Хуан Корф, где что ни дом, то творение мастера – здесь, на Хуан Корф, воспитывалось твое чувство родного, здесь ты когда-то открывал для себя, что есть красота в мире. Хуан Корф, да еще в такой вечер! Да разве можно по ней спешить?!
И все-таки по улице Хуан Корф он двигался именно что спеша.
Спеша – под неумело, но трогательно разрисованным черным небом, единственным, стопарижским; под музыку то грустную, то веселую, то громкую, то тихую; под танцы где-то за окнами или на балконах, или под стрельчатыми арками в облаке разноцветных светлячков… или прямо на Хуан Корф; под женский хохоток, не обязательно такой уж чарующий, под невнятные разговоры, под шарканье многих сотен коттоновых туфель. Спеша – мимо каждый раз другого сквера Бризмен, который он когда-то назвал сквером Измен, и, наверное, не только он – уж слишком напрашивается сравнение. Спеша – мимо двух громадных зонтичных небоскребов со старинными табличками «раритет, охраняется городским моторолой», там располагались центры совместных увеселений, учебные центры, лавки коллекционеров и раздвижные залы для встреч. Спеша – мимо улицы Ночных бэров, где на самом-то деле ночных бэров даже и в детстве Дона не было: там выгуливали странных животных эти мрачные личности, которыми
И все-таки около Второй танцакадемии Дон чуть замедлил шаг. Из окон доносились шутоватые, скачущие мелодии, и опять обдало запахом – к тому времени он уже не замечал китайского привкуса в воздухе, нос его словно бы выключился из жадной погони за воспоминаниями, но запах Танцакадемии настолько сильно ударил по памяти, что Дон и вовсе остановился.
Вот здесь… Нет, чуть дальше… Тогда, правда, здесь не было никакого народу, тихий предутренний час… Вторая танцакадемия тогда молчала, а запах стоял тот же. «Странно, – подумал Дон, – я никогда раньше не интересовался, чем это так приятно пахнет у Первой, и никто со мной об этом не говорил». Не то чтобы скрывали, нет, просто в голову никому не приходило задать вопрос. Всем хватало знания, что у Первой всегда такой аромат. Похоже, пахло цветами, хотя конкретного цветка с этим запахом Дон не знал.
Пожалуй, именно тогда (в который раз сказал себе Дон) он впервые почувствовал ненависть к мотороле. И впервые, как ни парадоксально, отождествил моторолу с городом, который всегда любил. Отождествил и, может быть, за это возненавидел. Именно тогда, во время предутренней, почти уже взрослой драки.
Они что-то – уже не восстановить что – не поделили с окраинными парнями и после недолгих дипломатических переговоров с ощериванием, презрительным искривлением лиц, многозначительными кивками и демонстративным засучиванием рукавов вышли на небольшую площадку непонятного назначения.
В высоте блестели яркие фонари, и площадка казалась безукоризненно, математически плоской. Спустя несколько минут после того, как началась драка, Дон вдруг осознал, что происходит что-то странное – никто никого на самом деле не бил, все разделились на пары и словно бы танцевали весьма синхронно какой-то боевой танец. Дону стало смешно, когда он заметил, что и сам с упоением пляшет вместе со всеми, думая, что жестоко дерется. Его противник, длинный, тощий Протуберага, изо всех сил старался попасть в ритм. Потом возник Орхидео, тогдашний друг Дона, он схватил Протуберагу и тоже будто бы в танце стал задирать ему свитер на голову. Протуберага вроде и не сопротивлялся совсем, он лишь очумело застыл, да и то всего на пару секунд, а Дон следил за ними, приплясывая. Полностью задрапировав Протубераге голову этим самым свитером, Орхидео стал его по этой голове колошматить, однако и удары не производили впечатления настоящих – они были бесшумны, слабы, замедленны и картинны. Они были в ритм. И все это время Протуберага плясал не переставая.
Потом их кто-то спугнул, потом они помирились, потом шли вместе по улице, уже без истерик выясняя сложные отношения, как вдруг из будочки уличного коммуникатора (не из мемо, нет, совсем не из мемо – ни один мемо, вот странно, голоса тогда не подал) донесся фа-ми – двухнотный сигнал вызова. Коммуникатор был тогда нововведением, его воспринимали как что-то вроде исповедальни. Многие так и называли – «исповедальня». И не слишком-то уважали, предпочитая привычное мемо. Дон, который был ближе всех к «трепачу», вошел в будку.
– Ваш танец, – женским голосом сказал моторола, – доставил мне эстетическое удовольствие. Это был хороший танец. Спасибо.
«Ах, будь ты проклят!» – подумал тогда Дон, совершенно дико ревнуя к тому, что моторола воспринял их драку точно так же, как и он, а он-то думал, что это останется его личной, дорогой тайной. И странным образом в тот миг в сознании Дона оформилась как жизненный принцип его всегдашняя нелюбовь к моторолам и вообще советчикам-доброхотам, которые знают больше, чем он, и уже поэтому всегда правы – и все это вместе с благодарностью за «спасибо», с ревностью к тому, что моторола понял танец драки, с ощущением, что город, им любимый, и моторола, им не принимаемый, есть одно и то же существо, носящее имя Париж-100. Дон тогда впервые понял, как это правильно, что моторола не имеет собственного имени и даже пишется с маленькой буквы, хотя играет в жизни каждого человека очень важную роль. Тут или самоуничижение, или непомерное самовозвеличивание. «Вот здесь, – сказал он себе, все еще мешкая у Второй танцакадемии, – стояла та будка, позже снесенная и замененная типовым регистратором, открытым любому чужому уху, и таких регистраторов сегодня, – отметил про себя Дон, – намного больше стало в Париже-100. Закономерность, – подумал он, – усложнение города и вытекающее отсюда увеличение информативной емкости моторолы. Тотальная слежка. Везде одно и то же, всегда».