Перст указующий
Шрифт:
– Судить еще рано. Я даю ране подсохнуть, потом снова ее забинтую. Боюсь, у нее растет жар. Возможно, все обойдется, но это меня тревожит. Проверяй каждые полчаса, не усиливается ли лихорадка. И, как ни странно, хорошенько ее укрывай.
Тут, я вижу, мои воспоминания об этом разговоре в точности совпадают с воспоминаниями мистера Кола; его изложение начала беседы верно, и потому я не буду повторять то, что уже написал он. Но от себя добавлю: я заметил кое-что, о чем он не упоминает, – стоило Саре войти, меж ними двумя создалось ощутимое напряжение, и в то время, как Сара держала себя совершенно
– Да, я поистине счастливица. Простите меня, сударь. Я не думала вам грубить. Матушка рассказала мне, как умело и с каким тщанием вы занимались с ней, и мы обе глубоко вам благодарны. Мы к доброте не привыкли, и я искренне прошу прощения за мои дерзкие слова. Я очень боялась за нее.
– Не на чем, – ответил Кола, – только не жди чудес.
– Я буду молиться о чуде, хотя и не заслуживаю его. Вы придете еще?
– Завтра, если сумею. А если ей станет хуже, поищи меня у мистера Бойля. Ну а теперь о плате.
Я более или менее дословно воспроизвожу беседу, как она записана мистером Кола, и признаю, что его рассказ, насколько верна моя память, безупречен. Хочу добавить лишь одну малость, которая почему-то отсутствует в его изложении: когда он заговорил об уплате, он сделал шаг к ней и взял ее за локоть.
– Ах да, ваша плата. Как я могла подумать, что вы про нее забудете? Ею надо заняться немедленно, ведь так?
И лишь тогда она вырвалась и провела его в чулан, где я поспешно спрятался в тень в надежде остаться незамеченным.
– Давай же, лекарь, бери свою плату.
И как говорил Кола – вновь в полном соответствии с истиной, – она легла и задрала подол платья, заголив себя перед ним самым непристойным жестом. Но Кола не упоминает тона ее слов, того, как ее голос дрожал от гнева, не упоминает он и презрительной усмешки у нее на губах.
Кола помедлил, потом отступил на шаг и перекрестился.
– Ты мне отвратительна.
Все это есть в его рассказе, я лишь заимствую его слова. И вновь я вынужден предложить иное истолкование происшедшего: Кола пишет, будто был разгневан, но я этого не заметил. Я видел перед собой человека, объятого ужасом, словно он узрел самого дьявола. Глаза его расширились, и он едва не вскричат в отчаянии, когда отшатнулся от нее и отвел взор. Прошло немало дней, прежде чем я узнал причину столь диковинного поведения.
– Господь прости мне, Своему слуге, ибо я согрешил, – произнес он на латыни, которую я понимал, а Сара нет.
Это я хорошо помню. Он гневался на себя, а не на нее, ибо для него она была искушением плоти, которому следовало воспротивиться. Потом он бежал, спотыкаясь, через комнату и действительно не хлопнул за собой дверью, так как выскочил из дому слишком быстро, чтобы вообще закрыть ее.
Сара осталась лежать на соломенном тюфяке. Она перекатилась на живот и закрыла руками голову, лицом вжимаясь в солому. Я думал, она просто заснула, пока не услышат
Я не мог ничего с собой поделать и даже ни на мгновение не задумался о том, что собираюсь сказать. Она никогда не плакала так, и слезы такого глубокого горя заполонили мою душу, смыв с нее всю горечь и злопамятство, оставив ее обновленной и чистой. Сделав шаг вперед, я опустился на колени подле девушки.
– Сара? – негромко окликнул я.
При звуке моего голоса она вскинулась от испуга, одергивая платье, дабы прикрыть наготу, и в ужасе отстраняясь от меня.
– Что вы тут делаете?
Я мог бы пуститься в долгие объяснения, мог бы сочинить сказку о том, как пришел только что, тревожась за ее мать, но выражение ее лица заставило меня позабыть о всяком притворстве.
– Я пришел, чтобы попросить у тебя прощения, – сказал я. – Я его не заслуживаю, но я был несправедлив к тебе. Я раскаиваюсь в своих словах.
Так просто было это произнести, и, говоря эти слова, я чувствовал, что все эти месяцы они только и ждали возможности сорваться у меня с языка. И сразу я почувствовал себя лучше, словно освободился от тяжкого гнета. Мне кажется, я искренне верил, что мне нет дела до того, простит она меня или нет, потому что знал, что она будет вправе не прощать меня, я желал только, чтобы она поверила в искренность моего раскаяния.
– Странное время и место для извинений.
– Знаю. Но потеря твоей дружбы и уважения – больше, чем я способен снести.
– Вы видели, что только что тут произошло?
Я помедлил, прежде чем признать правду, потом кивнул.
Она не ответила мне тотчас же, но начала вдруг содрогаться. Мне подумалось было, что это снова слезы, но потом, к удивлению своему, я разобрал, что это смех.
– Вы и впрямь странный человек, мистер Вуд. Никак я вас не пойму. То вы без всяких тому доказательств обвиняете меня в самом развратном поведении, то, увидев подобное, просите моего прощения. Как мне в вас разобраться?
– Я сам себя иногда не разберу.
– Моя мать умирает, – продолжала она, смех пропал, и настроение ее мгновенно переменилось.
– Да, – согласился я. – Боюсь, это так.
– Я должна принять это как Господню волю. Но никак не могу. Странно все это.
– Почему же? Никто не утверждал, будто послушание и смирение даются легко.
– Я так страшусь потерять ее. И мне стыдно, потому что я едва могу видеть ее такой, какая она лежит теперь.
– Как она сломала ногу? Лоуэр сказал мне, она упала, но как такое могло случиться?
– Ее толкнули. Она вернулась вечером, заперев прачечную, и застала здесь мужчину, который рылся в нашем сундуке. Вы достаточно хорошо ее знаете и поймете, что она не убежала из дому. Думаю, он ушел с синяком под глазом, но он опрокинул ее наземь и бил ногами. Одним из ударов он сломал ей ногу. Она стара и слаба, и кости у нее совсем уже хрупкие.
– Почему вы никому не сказали? Почему не подали жалобу.
– Она его узнала.
– Тем более.
– Наоборот. Он когда-то был на службе у Джона Турлоу, как и мой отец. Даже сейчас, что бы он ни сделал, его никогда не поймают и никогда не накажут.