Первая Государственная дума. От самодержавия к парламентской монархии. 27 апреля – 8 июля 1906 г.
Шрифт:
Потому-то терминологические аргументы были недостаточны для того, чтобы решить, признавал ли Государь «конституцией» «Основные законы». Дать ответ на этот вопрос можно бы только анализом самих законов. Но к моему удивлению, Милюков в статье «Последних новостей» 16 июля 1939 года, посвященной книге Перса, приводит в качестве аргумента за непризнание Государем конституции – акт 3 июня 1906 года. Опечатка не имеет, конечно, значения, хотя она символична. Я не буду отрицать, что позднее, когда либерализм свою игру проиграл и на политической авансцене появились опять заклятые враги конституции, Государь постепенно перешел на их сторону. На это доказательство немало, не исключая и задуманного перед самой революцией переворота. Но это отдаленные последствия остроумной тактики 1-й Думы. В 1906 же году Государь с неудовольствием возразил, когда Шипов ему намекнул на возможность не только отмены конституционного строя, но даже изменения избирательного закона. Об этом я говорю дальше в XII главе. Но главное, самый акт 3 июня 1907 года, как его ни осуждать, отнюдь не доказывал, что Государь не признавал конституции. Сам Государь в Манифесте и Столыпин в ответной на декларацию речи оправдывали его не законными правами «Самодержца», а «необходимостью»
17
Пара (фр.).
18
Клянусь, вы спасли общее дело (фр.).
19
Государственный переворот (фр.).
Но если эти доводы ничего не доказывают, то бесполезно было бы все-таки отрицать, что по вопросу о «новом порядке» между либеральной общественностью, с одной стороны, и Государем, правящими классами и массой некультурного народа – с другой, сохранилось одно серьезное идейное разногласие. В этом тогда себе не отдавали отчета, и в нашей специальной литературе и публицистике того времени то разномыслие не нашло отражения. Общественность считала, что в 1905 году произошла «революция», что новый строй явился полным отрицанием старого, ибо он покоился на других основаниях. Со своей точки зрения она могла быть права. Но Государь, его окружение и громадная масса народа понимали это иначе. Разрыва с прошлым они не усматривали; во главе государства осталась стоять та же привычная власть, тот же Государь с освященными и историей, и церковью титулами. Государь дорожил этим народным воззрением и не хотел его «разрушать». Для спокойствия России оно было только полезно, если даже по существу в строении государства и совершилась глубокая перемена. И кроме того, со стороны Государя это не было «благочестивым обманом»; он сам действительно так понимал перемену. Она, в его представлении, не разрывала с историческим прошлым. В самом прежнем Самодержавии, по его убеждению, был зародыш того, что называлось в общежитии «конституцией»; для перехода к ней поэтому было достаточно простой «эволюции». Именно потому Государь и мог так неожиданно легко с ней помириться. Эта специфическая идеология не лишена интереса.
Со времени Сперанского идеологи «самодержавия» противополагали его «деспотии», как «правовой строй» – «произволу». Это понимание Самодержавия отражалось и в «Основных законах» старой редакции. Наряду со статьей 1-й, которая устанавливала неограниченную власть Самодержавного Государя, «которой повиноваться сам Бог повелевает», была и ст. 47, утверждавшая, что Россия управлялась на «твердом основании законов». В этой статье и был зачаток правового порядка, отличного от деспотии.
Мое поколение смеялось над этой тонкостью, находя, что одна статья исключала другую. Если монарх «неограничен», то у законов «твердого основания» нет и наоборот. Но с таким взглядом не все соглашались. Проф. Коркунов, проф. А.С. Алексеев, заменивший на кафедре М.М. Ковалевского, и другие учили иному. «Неограниченный монарх» был, конечно, выше законов, и не только потому, что в случае их нарушения он был безответственен, но и потому, что его воля могла всякий закон, мешавший ему, изменить. Но монарх мог сам установить для выражения своей воли определенные формы и ограничения; покуда они существовали, он должен был и сам им подчиняться. В этом «самоограничении» самодержца и был зародыш «правового порядка». Идеалисты самодержавия стремились доказывать, что «неограниченность самодержавия» была даже лучшей охраной законности, ибо самодержцу не было надобности закон нарушать. Он свободно мог его изменить. Нарушение законов – выход только бессилия.
Эта идиллия жизнью не подтверждалась. Самодержавие сделалось у нас источником беззакония. Оно давало слишком много способов и соблазнов безнаказанно закон нарушать. Но основная мысль, что закон, изданный Государем, пока он им не отменен, был и для него обязателен, была здоровой мыслью. Она в теории делала из неограниченного монарха не деспота, не «princeps legibus solutus» [20] , а лицо подзаконное. Правда, за нарушение закона он сам был безответственен; правда, закон, который он нарушал, был созданием его одного. Но раз он признавал его для себя обязательным, то, если он не исполнял закона, он нарушал данное слово. Знаменательно, что наиболее убежденные самодержавцы, как Николай I, не могли допустить, чтобы всемогущий монарх мог унизиться до нарушения данного слова. Верность своему слову была его point d’honneur’ом [21] , компенсацией его всемогущества. Здесь был эмбрион «правового порядка», который облегчил безболезненный переход к «конституции».
20
«Правитель
21
Дело чести (фр.).
С этой точки зрения что было сделано в 1905 году? Государь установил новое самоограничение. Он постановил, что впредь «ни один закон не будет им издаваем без согласия Думы». Это очень важное самоограничение, но оно само по себе идеологии Самодержавия не нарушало. Меньшее самоограничение, но такого же типа, было введено ст. 49 [22] в булыгинской Думе; в защиту его не кто другой, как Д.Ф. Трепов, сказал любопытную фразу: «Эта статья несомненно составляет ограничение Самодержавия, но ограничение, исходящее от Вашего Величества и полезное для законодательного дела». Теперь аналогичное самоограничение пошло только дальше. При таком понимании Манифеста 17 октября мог быть изображен не как разрыв с историческим прошлым, а как простое его развитое; пышная фразеология актов 18 февраля и 6 августа оба «издавнем желании Венценосных предков достигать народного блага совместной работой правительства и зрелых общественных сил» получала свое оправдание. Никакой конституционной идеологии для его объяснения не было нужно. Более того, Государь тогда мог сказать, что его «Самодержавие сохранилось, как встарь», хотя практически от него сохранился лишь исторический титул, да еще очень ограниченное право «диспансков» (ст. 23 Основных законов). Но прежняя идеология осталась незыблемой. От нее он мог не отступать.
22
«Законодательные предположения, отклоненные большинством членов в общем собрании Государственной думы и Государственного совета, не передаются на Высочайшее усмотрение, а возвращаются подлежащему министру или главноуправляющему отдельной частью, по принадлежности, для дополнительной разработки» (положение о булыгинской Думе).
Эта конституция, конечно, помогла Николаю II искренно принять «конституцию». Но в ней же таилась опасность. Ею могли в удобный момент воспользоваться враги конституции. Когда на апрельском совещании обсуждались новые Основные законы и 4-я статья о «власти монарха», в которой был сохранен титул «самодержавный», но исключено слово «Неограниченный», то Горемыкин находил, что этой 4-й статьи вовсе не нужно касаться. Ведь ничего не переменилось. Монарх остался тем же, чем был. Он установил только «новый порядок рассмотрения законодательных дел». Этот новый порядок и нужно ввести в соответствующих местах Свода законов, а все остальное оставить по-прежнему. Что было бы, если бы тогда послушали Горемыкина? Новый конституционный порядок стал бы существовать только до того дня, когда Государь захотел бы его изменить. Так бывало и раньше со всеми «самоограничениями», которые Государь устанавливал. Тогда сохранилась бы не только идеология самодержавия, но и его прежняя практика. При ней ни о какой «конституции» действительно говорить было нельзя.
Но Горемыкину возразили. Сторонники конституции стали указывать, что Манифест тоже закон. Раз Государь объявляет, что ни один закон не может быть изменен без согласия Думы, то это правило – тоже закон и изменить его без согласия Думы впредь будет нельзя. А этим Монарх хотя и добровольно, но уже навсегда свою власть ограничил и потому «Неограниченным» быть перестал. Потому и необходимо эту 4-ю статью изменить, и права Государя «ограничить» законом. В этом было «конституционное» понимание Манифеста. Вот какая незаметная грань отделяла «Самодержавие» от «конституции». Она вся заключалась в одном слове «Неограниченный». О нем и пошел горячий спор в совещании, в котором Витте занял недостойную его двусмысленную позицию. А именно он предлагал, чтобы Государь, опубликовывая Основные законы, оговорил, что изменение их он оставляет за собой одним. Тогда осталось бы прежнее самодержавие.
Государь лично участвовал в этом споре и защищал точку зрения Горемыкина. «Меня мучает чувство, – говорил он, – имею ли я право перед моими предками изменить пределы власти, которую я от них получил». Не в личном властолюбии совсем не властолюбивого Государя, а в этом «чувстве» измены заветам лежали его сомнения. Но самый вопрос он ставил ясно и правильно. Речь шла не о «порядке издания новых законов», а об ограничении самого объема власти монарха. После долгого обсуждения он свое решение отложил до конца совещания. «Статья 4 – самая серьезная во всем проекте, – заключил он. – Но вопрос о моих прерогативах – дело моей совести, и я решу, надо ли оставить статью, как она есть, или ее изменить».
Эта слова показывают, что он отдавал себе отчет в смысле этой статьи. Ею решалось, сохранится ли у нас неограниченное самодержавие, хотя бы с «новым порядком рассмотрения законодательных дел», или будет введена «конституция». Государь размышлял несколько дней и затем уступил; слово «Неограниченный» вычеркнул. Характерно, чем его убедили. Только одним: что слово, царское слово было дано Манифестом, что брать его назад для Царя недостойно. Это тоже было старой идеологией Самодержавия. Так Основные законы, с утверждения Государя, ввели у нас конституцию; из этого видно, как удачна была кадетская тактика, которая встретила их негодованием и отрицанием и стала утверждать на радость врагам, что они «не конституция».
Но общественность искренно думала так потому, что ее политическая идеология была совершенно другая. В объявлении конституции она сознательно хотела видеть разрыв, а не эволюцию, изменение основ нашего строя. Монарх выводил реформу из полноты своей власти, которую он сам ограничил для пользы России. Общественность вела ее из суверенитета народа, который выше законов. Государь продолжал считать себя Монархом «Божиею милостью», который даровал народу права. Общественность же признавала источником и его власти только «волю народа». Эти две идеологии, конечно, исключали друг друга, как логические антиномии. Но «идеологически» непримиримое разномыслие «практически» не имело значения. Пусть Государь считал, что он один даровал конституцию; он все-таки считал себя связанным своим словом ее соблюдать и не изменять без согласия представительства. Пусть общественность думала, что воля народа выше всякого права; она тем не менее понимала, что Монархия реальная сила и что принадлежащие Монарху по конституции права нельзя игнорировать. Так обе стороны по разным мотивам могли одинаково принять «конституцию». Пути их на этом пункте сошлись.