Первая леди для Президента
Шрифт:
– И…на сколько?
– Пятнадцать лет.
– Что?
У меня потемнело перед глазами и стало трудно дышать. Вот-вот потеряю сознание.
Шесть утра. Холод пронизывает до костей. Солнце еще не золотит, оно освещает тускло, серо, оно только показало свои тоненькие лучи из-за горизонта, и их поглотили сизые дождевые тучи. Сожрали рассвет голодными рваными лапами, окутали его пасмурной пеленой.
Нет солнца…как и в моей душе нет солнца. Украденная жизнь, украденное солнце, украденное счастье. Кто украл и за что, не знаю…Как будто я с рождения была приговорена жить в сумраке.
Вся
Сколько их здесь собралось. Женщин. В платках, шапках, кто-то с развевающимися на ветру волосами. Они молча и мрачно ждут, заламывая руки, сжимая в пальцах какие-то пакеты в надежде успеть что-то передать своим мужчинам, увидеть их издалека и, возможно, подойти, подбежать, тронуть взглядом, обнять стонами и криками, попытаться удержать своей прощальной тоской. Они похожи на стаю одиноких птиц, забытых временем и косяком. Жизнь ушла куда-то без них…Прошла стороной. Никто ничего не говорит, никто не толкается, не жмется. Они почти вдовы, они все преисполнены боли и скорби. И меня саму наполняет эта самая боль. Скорбная, горючая, отравляющая своей необратимостью.
Я та самая птица, у которой больше нет крыльев, чтобы взмыть в небо. Я могу лишь упасть на дно и тонуть в своем отчаянии.
Я не спала…эти три часа я думала о каждом сказанном Гройсманом слове. Думала о том, что теперь ничего нам больше с моим холодным палачом не светит, даже часы боли, разделённые на двоих, теперь ушли в прошлое, и даже их я смогу только вспоминать. И ничего не изменить, ничего и никогда не станет как прежде. И…жалеть о том, что я не позволила себе его любить, о том, что тратила свою жизнь на презрение и ненависть. А ведь… ведь я могла любить его и любила.
И это ожидание…Не терпеливое. Нет. Оно голодное, страшное, жадное. Оно сводит все тело судорогой, оно вызывает адскую боль в сердце, в кончиках пальцев и даже в кончиках волос.
Заставляет выглядывать, ждать, быть готовой взмыться, бежать, вздернуться.
Тихий ропот, толпа почти вдов пошевелилась, двинулась, задышала. Потому что ИХ повели…узким коридором между сетчатым забором с колючей проволокой сверху. Впереди, сзади и сбоку конвой с собаками. На них прикрикивают, загоняя в спецмашину. И, мне кажется, внутри меня появляются дыры-огнестрелы.
И серый мир замер…потому что я вижу ЕГО. Двигаюсь вдоль этого жуткого коридора, чтобы не упустить его шаги, не упустить это постаревшее лицо, осунувшееся, такое родное и в то же время чужое, покрытое густой бородой. Он меня не видит. Он смотрит вперед своими пронзительно синими глазами. Он величественен, прям, натянут как струна, он даже здесь и сейчас гордый, властный и несломленный. И только сейчас я осознаю, с каким именно человеком меня свела судьба.
Какого сильного и несокрушимого мужчину я люблю. Вот оно мое солнце…вот оно спустилось на землю. Сожгло меня в пепел.
Пошла быстрее, вместе с толпой, быстрее, захлёбываясь, всматриваясь, пожирая каждый шаг, каждое движение, каждый жест. Я хочу увидеть его лицо. Я хочу посмотреть ему в глаза последний раз. И громкий крик вырывается из груди:
– Айсбееерг! – потому что по-другому нельзя, потому что имен и прошлого больше нет.
Медленно оборачивается и застывает на доли секунд. Глаза вспыхнули, загорелись, прищурились. Его пытаются гнать. Толкают, орут, пинают.
– Пшел! Давай!
Но он не обращает внимание. Он смотрит мне в глаза. Через клетку, через паутину нашей с ним любви-ненависти, которая сожрала все мое сердце до ошметков. И я стою и чувствую, как обрывки этого сердца разрываются на еще более потрепанные и кровавые обрывки. Мои глаза и его глаза. Взгляд, утопающий во взгляде, сливающийся в единый поток воспоминаний. От секунды моего «Купите меня…» до последнего «Как же я тебя ненавижу». Метнуться вперед, жадно всхлипывая, хватаясь за решетку скрюченными пальцами.
Ударили прикладом по спине, не идет. Продолжает смотреть. Упрямо, по-волчьи, въедливо, и по моим щекам катятся слезы.
– Айсберг… – одними губами, – я люблю тебя.
Сильное, такое всегда холодное лицо кривится, его буквально искажает гримаса боли. Резко отворачивается и идет в машину. Только тогда, когда он решил. Не они с криками, собаками и приказами, а только по его решению. Потому что он Айсберг. Потому что им никогда не поставить его на колени.
– Нет…нет..нет.
Наша толпа бежит вслед за машиной со стоном, с плачем. И я часть этой всеобщей боли. От нее горит все тело, я буквально разорвана этой разлукой, я ею раздавлена, и мне хочется только упасть на асфальт и орать, просто отчаянно орать от бессилия.
Потом долго и до состояния полного опустошения смотреть, как машина уезжает, как превращается в точку. Никто из женщин не уходит. Они все смотрят вслед. Они все провожают глазами. Они стоят тут, чтобы втягивать последние капли запаха, последние флюиды присутствия. Потом начинают расходиться по одной.
Я остаюсь там самая последняя, с неба срывается дождь. И мне он кажется теплым, потому что все мое тело оледенело. Мне даже кажется, что мое сердце больше не бьется.
– Можно узнать у вот этого человека, куда именно их повезли.
Женский голос заставил поднять голову и посмотреть на невысокий силуэт, укутанный в темно-коричневое пальто.
– Ему можно дать пару сотен баксов, и скажет, куда повезли.
Кивнула на конвоира.
– Я знаю куда…
– Счастливая. А я нет….и денег у меня нет, чтоб этот боров мне сказал.
Закурила, пальцы дрожат. Старше меня лет на пять. Лицо уставшее и, наверное, такое же осунувшееся, как и у меня, с синяками под глазами и сухими губами. Рука тянется к сумочке, достаю пару сотен, даю ей.
– На вот, узнай…
– Спасибо! – громко, отчетливо, но без нытья, с какой-то отрешенностью. Взяла деньги и к конвоиру. В глазах бездна надежды. Бежит, что-то кричит, просит. И я вижу, как тот берет деньги. Значит, скажет….Только что это изменит.
Теперь…теперь только на вокзал, как и обещала Гройсману. Наверное, мой мозг уже не понимает, что именно я делаю. Все на автомате. Вызов такси, молчаливое прощание с этим ужасным местом и взгляд в исцарапанное косыми штрихами дождя окно.