Первая любовь, последнее помазание
Шрифт:
— О-о, там я хожу пи-пи. Не может быть, чтобы нашимама и папа этим занимались.
Моя опорная рука затекла, тело ныло, но я продолжал пропихивать и проталкивать вопреки растущему отчаянию. Каждый раз, когда Конни спрашивала: «Ну и где ощущения?» — мое второе «я» теряло очередную толику упругости. Наконец пришлось взять тайм-аут. Я сел на краю кровати, обдумывая свое позорное поражение, а Конни приподнялась за моей спиной на локтях. Вслед за этим я почувствовал, как кровать судорожно затряслась подо мной, и, обернувшись, увидел перекошенное, в слезах, лицо Конни, задохнувшейся в беззвучном пароксизме смеха.
— Ты чего? — спросил я, но она только неопределенно показала рукой в мою сторону и со стоном плюхнулась на спину, точно обессилев от охватившего ее веселья.
Я сидел рядом, не понимая, что это означает, но, исходя из продолжающихся всхлипов и вибраций за спиной, решил отложить дальнейшие попытки. Наконец у нее получилось выдавить несколько слов. Она присела и, показывая на мой все еще напряженный член, выдохнула:
— Он
Тут ее охватил очередной приступ, посреди которого она с трудом смогла выговорить на одном дыхании: «Такой смешной, он такой смешной!» — вслед за чем пошли пронзительные, сдавленные повизгивания.
Я почувствовал, как опадаю вслед за своей эрекцией, скатываюсь в тоскливую пустоту, вдруг осознав благодаря этому последнему унижению, что рядом со мной никакая не девочка, не настоящая представительница женского пола; она, конечно, и не мальчик, но девочкой ее тоже не назовешь — сестра есть сестра. Я посмотрел на свой поникший член, отметив, что вид у него виноватый, и уже хотел было начать одеваться, как вдруг Конни, теперь притихшая, тронула меня за локоть.
— Я знаю, куда это вставляется, — сказала она и снова легла, разведя ноги, о чем мне не приходило в голову ее попросить. Она устроилась поудобнее между подушек. — Я знаю, где дырочка.
Я забыл, что это сестра, и член снова ожил, налившись надеждой и любопытством в ответ на приглашающий шепот Конни. Она больше не возражала, вновь играна в «дочки-матери», вновь была у руля. Сама помогла мне войти в ее узкую сухую детскую щелку, и мы немного полежали не двигаясь. Я так хотел, чтобы меня увидел Раймонд (хорошо, что он открыл мне глаза на мою девственность), так хотел, чтобы меня увидела Крошка Лулу, и вообще, будь это в моей власти, я бы по очереди пропустил через нашу спальню всех своих друзей, всех, кого знал, дабы они смогли насладиться великолепием моей позы. Ведь важнее истомы, важнее вспышек на внутренней оболочке глаз, колотьбы в животе, пожара в паху или душевных потрясений — важнее всех этих вещей (которых я все равно в тот момент не испытывал), важнее даже желания их испытать была гордость, гордость от того, что ебу, и пусть пока всего лишь Конни, мою десятилетнюю сестру, но будь на ее месте хромоногая горная коза, я бы все равно с гордостью возлежал в этой самой подобающей мужчине позиции, заранее предвкушая, как вскоре смогу сказать: «Я ебал», заранее навсегда и безоговорочно причисляя себя к той лучшей половине человечества, что познала коитус и оплодотворила им мир. Конни тоже лежала не шевелясь, полузакрыв глаза и ровно дыша, — она спала. По времени ей давно уже полагалось, и к тому же наша странная игра ее утомила. Я слегка подвигался вперед-назад, всего несколько раз, и разрядился самым унизительным и беспомощным образом, не почувствовав почти ничего. Зато Конни проснулась в негодовании.
— Ты в меня написал! — и заплакала.
Не обращая внимания, я встал и начал одеваться. Не исключено, что это было одним из самых безотрадных соитий в истории совокупляющегося человечества — ложь, хитрость, унижение, инцест, сон одного из участников, мой комариный оргазм, а теперь еще и рыдания, разносившиеся по спальне, но я был доволен и соитием, и собой, и Конни, и тем, что все позади и какое-то время об этом можно не думать. Я отвел Конни в ванную и пустил в раковину воду: скоро вернутся родители, и к их приходу Конни должна спать у себя в постели. Наконец-то я прорвался во взрослую жизнь, это было приятно, но видеть наготу сестры и вообще чью-либо наготу в тот момент отпало всякое желание. Завтра я попрошу Раймонда отменить встречу с Лулу, если только он не захочет идти к ней без меня. А я точно знал, что этого он не захочет.
Последний день лета
Мне двенадцать, лежу почти нагишом на животе на лужайке за домом, жарюсь на солнце и впервые слышу ее смех. Ничего не знаю, не шевелюсь, просто закрываю глаза. Смех девчачий, девичий, короткий и нервный, так смеются, когда смеяться не над чем. Половина лица скрыта в траве, которую я за час до этого постриг, пахнет прохладной землей. Легкий ветерок тянет с реки, послеполуденное солнце покусывает спину, толчки смеха, и все это сливается в голове в одно. Когда смех стихает, слышно, как ветер шелестит страницами моего комикса, как Элис плачет на втором этаже и как летний зной сгущается над садом. Потом слышны шаги по лужайке, идут ко мне, и я так резко сажусь, что перед глазами круги и все вокруг обесцвечено. Рядом с братом какая-то толстуха — то ли тетка, то ли девчонка. Она до того жирная, что даже не может двигать руками. Шея в резиновых шинах. Они оба смотрят на меня и говорят обо мне, а когда подходят вплотную, я встаю и здороваюсь с ней за руку, и, не отводя глаз, она издает звук, похожий на отрывистое фырканье дрессированной лошади. Звук мне уже знаком, это ее смех. Ладонь у нее горячая, и мокрая, и розовая, как губка, с ямочками у оснований каждого пальца. Брат говорит, что ее зовут Дженни. Она будет жить в комнате на чердаке. У нее огромное лицо, круглое, как красная луна, и очки с такими толстыми линзами, что глаза под ними размером с шары для гольфа. Когда она отпускает мою руку, я совсем не знаю, что сказать. Зато Питер говорит без умолку, рассказывает, какие мы выращиваем овощи, какие цветы, показывает место, откуда из-за деревьев видна река, и потом ведет ее обратно к дому. Брат старше меня ровно вдвое и горазд трепать языком.
Дженни въезжает на чердак. Я туда несколько раз лазил рыться в старых коробках или смотреть на реку из маленького окна.
Он похож на запах стриженой травы за окном, и я убеждаю себя, что лучше глубоко не дышать, а то тоже растолстеешь. Мы поднимаемся, чтобы уйти и дать ей возможность распаковать вещи, она благодарит за все, и уже в дверях до меня снова доносится прерывистое фырканье, ее нервный смех. Я зачем-то оборачиваюсь и кошусь на нее с порога, а она выкатывает на меня свои шары для гольфа.
— Я смотрю, ты у нас молчун, да? — говорит она.
И после этого мне еще труднее придумать, что бы сказать в ответ. Поэтому я только улыбаюсь и сбегаю вниз по ступенькам.
Внизу моя очередь помогать Кейт с ужином. Кейт высокая, худая и грустная. Прямая противоположность Дженни. Когда у меня будут девушки, они будут такие, как Кейт. Хотя она очень бледная, несмотря на лето. И волосы у нее необычного цвета. Однажды я слышал, как Сэм сказал, что они цвета коричневых конвертов. Сэм — один из приятелей Питера, тоже здесь живет; он хотел перенести свои вещи в комнату Кейт, когда Хосе вынес оттуда свои. Но Кейт немного заносчивая, и Сэм ей не нравится, потому что он жутко громкий. Если бы Сэм въехал в комнату Кейт, он бы не давал спать Элис, ее маленькой дочке. Когда Кейт и Хосе в одной комнате, я всегда за ними наблюдаю, чтобы узнать, смотрят ли они друг на друга, но они никогда не смотрят. Один раз в прошлом апреле я пошел кое-что забрать из комнаты Кейт, и они с Хосе спали в постели. Родители Хосе из Испании, и он очень смуглый. Кейт спала на спине, откинув руку, а Хосе спал на ее руке, свернувшись калачиком сбоку. Они были без пижам, и простыня доходила до пояса. Такой черный и такая белая. Я долго стоял в ногах кровати, наблюдая за ними. Точно в чью-то тайну проник. Потом Кейт открыла глаза, увидела меня и тихо попросила уйти. Странно все-таки, что раньше они вот так лежали, а теперь даже не смотрят друг на друга. Я бы не смог не смотреть, если бы полежал на руке какой-нибудь девочки. Кейт не любит готовить. Ей приходится все время следить, чтобы Элис не тянула в рот ножи и не хваталась за кипящие на плите кастрюли. Ей больше нравится прихорашиваться и куда-нибудь уходить или часами болтать по телефону — мне бы тоже это нравилось, будь я девчонкой. Однажды она вернулась очень поздно, и моему брату Питеру пришлось укладывать Элис спать. Кейт всегда выглядит грустной, когда обращается к Элис, а когда объясняет, что той следует сделать, говорит тихо-тихо, как будто у нее совсем нет желания все это объяснять. Так же и со мной: это даже разговором не назовешь. Когда на кухне Кейт замечает мою спину, она ведет меня в нижнюю ванную и мажет куском ваты, пропитанным каламиновым лосьоном. Я вижу ее отражение в зеркале — никаких эмоций на лице. Она издает звук сквозь зубы — полусвист-полушип, — а когда ей надо подставить под свет другую часть моей спины, просто передвигает меня за руку. Она спрашивает про новенькую наверху и молчит, когда я говорю: «Жутко толстая и смех у нее дурацкий». Я режу для Кейт овощи и накрываю на стол. Потом иду к реке проверить свою лодку. Я купил ее на деньги, полученные после смерти родителей. Когда подхожу к мосткам, солнце уже закатилось, и на черной воде красные полосы, как лоскуты тканей с чердака. Сегодня река спокойна, вечер теплый и безветренный. Я не отвязываю лодку — спина еще слишком болит от солнца, чтобы грести. Просто влезаю в нее и сижу, покачиваясь на бесшумных волнах, глядя, как исчезают в черной воде красные лоскуты, и прикидывая, не передышал ли я сегодня запахом Дженни.
Когда я возвращаюсь, все уже за столом. Дженни сидит рядом с Питером и не реагирует на мое появление. Даже когда я усаживаюсь напротив нее, не поднимает глаз. Она такая большая по сравнению со мной, а скрючилась над тарелкой, будто хочет стать маленькой и невидимой, и мне ее по — своему жалко, и хочется с ней заговорить. Но я не могу придумать о чем. Правда, в этот вечер, похоже, никто не может: все сосредоточенно орудуют ножами и вилками у себя в тарелках и лишь изредка просят что-нибудь передать. Обычно, когда мы едим, бывает не так, обычно что-нибудь происходит. Но сейчас здесь Дженни, она тише всех и больше всех и не поднимает глаз от тарелки. Сэм откашливается и смотрит на наш край стола, на Дженни, и все поворачиваются к ней, а она так и сидит, затаившись. Сэм еще раз откашливается и говорит: