Первая любовь, последнее помазание
Шрифт:
— Где ты жила раньше, Дженни?
Поскольку все молчат, вопрос звучит слишком резко, будто Сэм в канцелярии заполняет ее анкету. И Дженни, продолжая смотреть в тарелку, отвечает:
— В Манчестере.
Потом она смотрит на Сэма.
— В квартире.
Она фыркает, видимо, от смущения, что все мы слушаем и смотрим, и снова прячет голову в тарелку, а Сэм говорит что-то вроде: «А-а, понятно» — и думает, о чем бы еще спросить. На втором этаже раздается плач Элис, и Кейт идет и приносит ее вниз, усаживает на колени. Элис перестает плакать и начинает показывать на нас рукой, на всех сидящих за столом по очереди, выкрикивая: «У-у, у-у, у-у», — и так по кругу, а мы жуем и молчим. Она как будто стыдит нас за неумение придумать тему для разговора. Кейт грустно просит ее перестать — она всегда грустит, когда рядом Элис. Иногда я думаю, это из-за того, что у Элис нет отца. Она ни капельки не похожа на Кейт, белокурая, и уши торчком. Год или два назад, когда Элис была совсем маленькая, я считал, что ее отец — Хосе. Но у него волосы черные, и Элис его мало интересует. Когда все доедают и я помогаю Кейт собирать тарелки, Дженни предлагает взять Элис к себе на колени. Элис все еще громко укает, показывая рукой на разные вещи в комнате, но, оказавшись на коленях Дженни, сразу замолкает. Наверное, потому, что таких огромных коленей она никогда раньше не видела. Мы с Кейт приносим фрукты и чай, и, пока чистим
Рано утром по просьбе брата я отношу кофе к Дженни в комнату. Когда я вхожу, она уже одета и сидит за столом, наклеивая марки на конверты. Она мне кажется меньше, чем вчера. Окно настежь распахнуто, и пахнет утренней свежестью, и чувствуется, что встала Дженни давно. В окне видна река, петляющая между деревьями, ясная и безмятежная на солнце. Меня тянет к ней, тянет проверить лодку до завтрака. А Дженни хочет поговорить. Она усаживает меня на кровать и просит рассказать о себе. Но вопросов не задает, а я не знаю, с чего обычно начинают рассказ о себе, поэтому просто сижу и смотрю, как она пишет адреса на конвертах и отпивает кофе. Но я не против, мне нравится в комнате у Дженни. Она повесила на стену две картинки. Одна в рамочке — это фотография обезьяны в зоопарке, идущей по ветке вверх ногами с детенышем, который вцепился ей в живот. Про зоопарк ясно, потому что в нижнем углу видна бейсболка служителя и часть его лица. Другая — цветной снимок, вырезанный из журнала: двое детей бегут по берегу моря, держась за руки. Солнце садится, и на снимке все ярко-красное, даже дети. Это очень хороший снимок. Она заканчивает надписывать конверты и спрашивает, где моя школа. Я рассказываю про новую, в которую пойду после каникул, — большую общеобразовательную в Рединге. Правда, я там ни разу не был, поэтому рассказывать особенно нечего. Она замечает, что я снова смотрю в окно.
— На речку хочешь?
— Да, лодку проверить.
— Можно с тобой? Покажешь мне реку?
Я стою у дверей, дожидаясь, пока она втиснет круглые розовые ступни в маленькие плоские туфли и расчешет свои коротко стриженные волосы щеткой с зеркальцем на обратной стороне.
Мы идем по лужайке к калитке в дальнем конце сада и по тропинке через заросли высокого папоротника. На полпути я останавливаюсь послушать пение обыкновенной овсянки, и Дженни говорит, что не различает голоса птиц. Большинство взрослых никогда не признаются, если они чего-то не знают. Поэтому, пройдя еще немного до поворота к мосткам, мы останавливаемся под старым дубом, чтобы Дженни послушала, как поет черный дрозд. Я знаю, что он на дубе и всегда поет в это время суток. Но стоит нам подойти, как дрозд замолкает, и надо притаиться и ждать, пока он начнет заново. Прислонясь к полумертвому стволу, я слушаю, как заливаются на других деревьях другие птицы и как совсем рядом за поворотом плещется река, омывая мостки. Но у нашего дрозда перекур. От необходимости стоять неподвижно Дженни начинает нервничать и изо всех сил сжимает пальцами ноздри, чтобы не фыркнуть. Мне так хочется, чтобы она услышала черного дрозда, что я кладу свою ладонь поверх ее ладони, и тогда Дженни убирает от лица руку и улыбается. Сразу же вслед за этим черный дрозд затягивает длинную замысловатую трель. Он просто ждал, когда мы приготовимся. Мы выходим на мостки, и я показываю ей свою лодку, привязанную к свае. Это гребная лодка, зеленая снаружи и красная внутри, как плод. В это лето я прихожу к ней каждый день — погрести, подкрасить, протереть пыль или просто посмотреть. Однажды я отплыл на десять километров против течения, а потом бросил весла, и к концу дня река сама принесла меня обратно. Мы сидим на краю мостков, глядя на мою лодку, на реку и на деревья на другой стороне. Потом Дженни смотрит по ходу течения и говорит:
— Лондон в ту сторону.
Лондон — это страшная тайна, которую надо от реки сохранить. Она пока не знает о нем, протекая мимо нашего дома. Поэтому я только киваю и ничего не говорю. Дженни спрашивает, можно ли ей посидеть в лодке. Меня пугает, как бы она не оказалась слишком тяжелой. Но сказать об этом, конечно, нельзя. Я наклоняюсь с мостков и тяну за канат, чтобы Дженни смогла залезть. Она залезает, и лодка скрипит и раскачивается. Но не проседает ниже, чем обычно, и, убедившись в этом, я тоже запрыгиваю в нее, и мы смотрим на реку с иной высоты, и видим, какая она могучая и древняя. Мы сидим и долго болтаем. Сначала я рассказываю, как два года назад мои родители погибли в автокатастрофе и как мой брат придумал превратить наш дом в нечто вроде коммуны. Сперва он собирался поселить там больше двадцати человек. Но теперь ему, по-моему, хватает и восьми.
Потом Дженни рассказывает, как была учительницей в большой школе в Манчестере, где дети вечно над ней смеялись, потому что она толстая. Но говорит об этом легко. Вспоминает смешные случаи. После истории про то, как дети заперли ее в книжном шкафу, мы так хохочем, что лодка качается из стороны в сторону и по реке бежит рябь. На этот раз Дженни смеется легко и ритмично, а не натужно и с фырканьем, как вчера. По дороге назад она распознает голоса двух черных дроздов, а пересекая лужайку, слышит третьего. Я только киваю. Вообще-то это певчий дрозд, а не черный, но я слишком голоден, чтобы объяснять разницу.
Три дня спустя я слышу песенку Дженни. Я во дворе собираю велосипед из разных деталей, а ее голос доносится из открытого окна кухни. Она готовит обед и присматривает за Элис, пока Кейт ходит по знакомым. Слов Дженни не знает, мелодия полувеселая-полугрустная, и она напевает для Элис, как старая хриплая негритянка. Новый диктор с утра ра-ри-ра, ра-ра-ра, р-ра, новый диктор с утра ра-ри-ра, ра-ра-ра, р-ра, новый диктор с утра, расскажи про дожди и ветра. После обеда я катаю ее на лодке по реке, и она распевает другую песенку с той же мелодией, но без слов. Ра-ри-ра, ра-ра-а-а, йе-еееее. Она разводит руки в стороны и закатывает увеличенные очками глаза, точно поет мне серенаду. Еще через неделю песенки Дженни разносятся по всему дому, иногда с обрывками куплетов, но чаще без слов. Львиную долю времени она проводит на кухне, где в основном и поет. Каким-то чудом там теперь больше места. Она отскребает краску с окна, которое смотрит на север, чтобы было светлее. Никому непонятно, зачем его вообще замазали. Она выносит на улицу старый стол, и оказывается, что он уже давно всем мешал. Закрашивает белой краской одну стену, отчею кухня выглядит просторнее, а потом расставляет по местам кастрюли и тарелки —
— Я одна в семье такая толстуха.
Я тоже показываю ей фотографии родителей. Одна сделана за месяц до смерти: они спускаются по лестнице, держась за руки, и смеются над чем — то, что не попало в кадр. Смеются они над братом, который специально корчит рожи, чтобы их рассмешить, а фотографирую я. Фотоаппарат мне подарили на мое десятилетие, и это один из первых снимков. Дженни долго смотрит на фото и говорит, что по маме видно, какая она была хорошая, и я вдруг вижу маму не как маму, а просто как женщину на фотографии, незнакомую женщину, и впервые издалека, не она смотрит на меня изнутри, а я на нее снаружи, или не я, а Дженни, или кто-то еще. Дженни берет у меня снимок и прячет вместе с другими в коробку из-под обуви. Пока мы спускаемся, она начинает дли иную историю про то, как один ее приятель поставил пьесу с необычным и спокойным финалом. Чтобы зрители его не проспали, приятель попросил Дженни захлопать в конце, но Дженни чего-то там перепутала и захлопала на пятнадцать минут раньше, во время паузы; все подхватили, и финал был испорчен аплодисментами особенно громкими оттого, что никто ничего не понял. Очевидно, рассказ про пьесу должен отвлечь меня от мыслей о маме, и он действительно отвлекает.
Кейт все чаще уезжает к друзьям в Рединг. Однажды утром я сижу на кухне, а она появляется в модном кожаном костюме и высоких кожаных сапогах. Пристраивается напротив и ждет, когда спустится Дженни, чтобы сказать ей, чем кормить Элис и во сколько она вернется. Я вспоминаю другое утро почти два года назад, когда Кейт тоже пришла на кухню вся разодетая. Тогда она села за стол, расстегнула блузку и принялась сцеживать пальцами голубовато-белое молоко в бутылку сначала из одной груди, потом из другой. Меня как будто и вовсе не заметила.
— Ты зачем это делаешь? — спросил я.
— Оставлю Джанет для Элис, — сказала она. — Мне надо уйти.
Джанет — это негритянка, которая с нами жила. Странно было смотреть, как Кейт доит себя в бутылку. Я тогда подумал, что мы тоже животные, только в одежде, и занимаемся очень странными вещами, вроде как обезьяны за чаепитием. Просто мы привыкаем к этим вещам по большей части. Интересно, Кейт тоже думает про тот раз, сидя сегодня напротив меня на кухне. На губах у нее оранжевая помада, и волосы забраны в хвост, и от этого она кажется еще стройнее, чем обычно. Помада у Кейт флюоресцентная, как дорожный знак. Каждую минуту она поглядывает на наручные часы, и кожа на ней скрипит. Она похожа на красивую инопланетянку. Наконец спускается Дженни в огромном старом лоскутном халате; она зевает, потому что недавно проснулась, и Кейт тихой скороговоркой объясняет про еду для Элис. Такое впечатление, что ей очень грустно говорить о таких пустяках. Кейт хватает сумку и выбегает из кухни, бросая на ходу: «Пока!» — через плечо. Дженни садится за стол и пьет чай — ни дать ни взять, дородная чернокожая нянька, которую оставили дома присматривать за дочкой богатой дамы. «Твой папуля богат, а мамуля прелестна, ра-ра-ри-па-па-па, засыпай» [18] . Остальные тоже общаются с ней немного странно. Будто ее ничто не касается и она им не чета. Привыкли к ее обедам и тортам. Воспринимают как должное. Иногда по вечерам Питер, Кейт, Хосе и Сэм садятся в кружок и курят гашиш из самодельного кальяна, включив магнитофон на полную громкость. Дженни обычно поднимается к себе в комнату, ей не хочется с ними быть, когда они этим занимаются, и я вижу, что их это злит. Она хоть и девушка, но не такая красивая, как Кейт или Шэрон — подружка моего брата. Еще она не носит джинсы и индийские рубашки в отличие от них — наверное, не может найти своего размера. Дженни носит платья в цветочек и простые вещи, как мама или служащая на почте. А когда нервничает и смеется своим особенным смехом, про нее думают, будто она с приветом, — это видно по тому, как все отворачиваются. И к ее толщине тоже никак не привыкнут. За глаза Сэм то и дело называет ее «Батончик колбасы», и это всегда сопровождается взрывом смеха. Не го чтобы с ней не дружат, этого не скажу, а просто держат дистанцию, только мне трудно показать это на примере.
18
Начало второй строфы колыбельной «Summertime» («Летний день») Джорджа и Айры Гершвинов из оперы «Порги и Бесс». Перевод Дмитрия Коваленина.
Однажды мы плывем по реке, и она спрашивает про гашиш.
— Что ты обо всем этом думаешь? — говорит она, и я отвечаю, что брат не разрешает курить с ними, пока мне нет пятнадцати.
Я знаю, что она в принципе против гашиша, но больше мы о нем не говорим. В тот же день я фотографирую ее у входа на кухню, она держит на руках Элис и немного щурится на солнце. Потом она фотографирует меня на велосипеде, собранном из разных деталей. Я еду на нем по двору без рук.
Трудно сказать, в какой именно момент Дженни заменяет Элис маму. Поначалу она за ней только присматривает, когда Кейт уходит в гости к знакомым. Но Кейт уходит все чаще, почти каждый день. Поэтому мы втроем — Дженни, Элис и я — проводим много времени у реки. Рядом с мостками травянистый склон, а у самой воды — узкая полоска песка метра полтора шириной. Дженни сидит на траве, играя с Элис, а я занимаюсь с лодкой. Когда мы сажаем Элис в лодку первый раз, она визжит, как поросенок. Не доверяет реке. Долго отказывается подойти к полоске песка, а когда все — таки подходит, неотрывно смотрит на кромку воды, чтобы река к ней не подкралась. Потом, видя, как Дженни машет рукой из лодки и что ей не страшно, перестает упрямиться, и мы переплываем на другую сторону. Элис не скучает по Кейт — она любит Дженни, которая поет отрывки из знакомых ей песенок и постоянно что-нибудь рассказывает, сидя на траве у реки. Элис ни слова не понимает, но ей нравится слушать звук голоса Дженни. Стоит Дженни замолчать, как Элис показывает на ее губы и говорит: «Еще, еще». Кейт всегда такая тихая и грустная, что Элис не привыкла слышать обращенные к ней голоса. Однажды Кейт уходит вечером и возвращается только утром. Элис сидит на коленях у Дженни, размазывая завтрак по столу, и тут вбегает Кейт, хватает ее на руки, стискивает и повторяет как заведенная, не давая никому ответить: