Первая любовь, последнее помазание
Шрифт:
— Это же вода, — сказал я. — Смотри, его насквозь видно.
В тоннеле тропа стала совсем узкой, поэтому я пропустил Джейн вперед, придерживая за плечо. Ее бил озноб. В дальнем конце она вдруг остановилась и показала вниз пальцем. Там, куда доходил солнечный свет, в двух шагах от выхода, между кирпичей рос цветок. Потерянный одуванчик, нашедший горстку живой земли.
— Это мать-и-мачеха, — сказала она, сорвала его и заткнула в волосы за ухо.
— Раньше мне здесь цветы не попадались, — сказал я.
— Ну, как же, — сказала она. — Бабочкам нельзя без цветов.
Следующие четверть часа мы шли молча. Джейн заговорила только раз, снова спросив про бабочек. Она как будто немного привыкла к каналу и больше не держалась за руку. Я хотел дотронуться до нее, но не мог придумать как, чтобы не напугать. Хотел придумать, о чем бы заговорить, но в голове было пусто. Справа от нас тропа становилась шире. За следующим изгибом
— Что они делают с кошкой?
— Не знаю.
Я посмотрел через плечо. Было трудно что-либо разобрать из-за завесы черного дыма. Они остались далеко позади, а тропа вновь потянулась вдоль фабричных стен. Джейн чуть не плаката, и ее рука держалась в моей только потому, что я крепко сжимал. Ненужная предосторожность: бежать ей было некуда, да она бы и не решилась. Назад по тропе — свалка, вперед — тоннель, к которому мы приближались. А что произойдет, когда дойдем до конца тропы, я не представлял. Понимал, что она будет рваться домой, а я не смогу ее отпустить. Решил про это не думать. Перед входом во второй тоннель Джейн остановилась.
— Нет здесь никаких бабочек, да?
Ее голос чуть не сорвался в конце от подкатывавших рыданий. Я начал говорить, что сегодня для них, наверное, слишком жарко. Но она не слушала, всхлипывая.
— Ты сказал неправду, здесь нет бабочек, ты сказал неправду.
Всхлипы перешли в унылый и омерзительный плач, во время которого Джейн пыталась высвободить свою руку из моей. На уговоры не реагировала. Я стиснул кулак и потащил ее в тоннель. Она завизжала пронзительно и безостановочно; подхваченный эхом, визг заполнил собой весь тоннель, всю мою голову. Я попеременно то нес, то волок ее почти до середины тоннеля. И там визг внезапно потонул в грохоте проходившего над нами поезда, от которого содрогнулись земля и воздух. Поезд проходил долго. Я сжимал ее руки, вытянутые по швам, но она не сопротивлялась — гул ее оглоушил. Когда последний раскат затих, она сказала как зомби:
— Я хочу к маме.
Я расстегнул ширинку. Не знаю, увидела ли она в темноте, что к ней оттуда потянулось.
— Тронь, — сказал я и слегка тряхнул ее за плечи.
Она не пошевелилась, и я снова ее тряхнул.
— Тронь меня, ну. Что тут непонятного?
Ничего такого я не просил. На этот раз взял ее обеими руками и, тряхнув с силой, крикнул:
— Тронь, тронь!
Она протянула руку и едва скользнула пальцами по уздечке. Этого хватило. Я согнулся и кончил, я кончил себе на ладонь. Оргазм, как поезд, проходил долго, пока все из меня не выплеснулось. Все время, проведенное наедине с собой, все часы одиноких прогулок, все мысли, которые когда-либо думал, — все теперь было у меня на ладони. Когда гейзер иссяк, я еще несколько минут стоял в этой позе, согнувшись, с чашей сложенной пятерни перед собой. В голове прояснилось, тело обмякло, и я забыл обо всем. Потом лег на живот, дотянулся до канала и сполоснул руку. Трудно было отмыть эту дрянь в холодной воде. Она налипла на пальцы, как пленка. Я отдирал ее по частям. Потом вспомнил про девочку — ее не было рядом. Я не мог допустить, чтобы она убежала домой после случившегося. Ее надо остановить. Я встал и увидел детский силуэт на фоне яркого выхода из тоннеля. Она медленно, как заколдованная, брела по краю канала. Я побежал, но не мог быстро, потому что не видел тропы перед собой. И чем ближе к слепящему свету в конце тоннеля, тем хуже видел тропу. Джейн была почти у самого выхода. Услышав за спиной шаги, она обернулась и издала звук, похожий на громкую икоту. Потом начала бежать, но тут же оступилась. С моего места было не разобрать, что произошло, — просто ее силуэт на фоне неба внезапно нырнул во тьму. Она лежала лицом вниз, когда я подбежал, левая нога сползла с троны и почти касалась воды. Падая, она ударилась головой, и над правым глазом синела шишка. Правая рука была вытянута вперед и совсем чуть-чуть не доставала до света. Я наклонился к ее лицу и послушал дыхание. Оно было глубоким и ровным. Глаза были сомкнуты, а ресницы — все еще влажными от слез. Дотрагиваться до нее не хотелось, это желание тоже выплеснулось из меня в канал. Я смахнул грязь с ее лица и отряхнул сзади платьице.
— Глупенькая, — сказал я. — Откуда здесь бабочки.
Потом я осторожно ее приподнял и, стараясь не разбудить, тихо опустил в канал.
Обычно я сижу на ступенях библиотеки — по — моему, это лучше, чем сидеть внутри с книгами. Снаружи можно большему научиться. Я и сейчас здесь сижу, в воскресенье вечером, успокаиваясь, поджидая, когда пульс вернется к своему обычному ритму. Снова и снова проигрываю в голове все, что произошло, и как мне следовало поступить. Вижу, как скользит по асфальту камушек и как я ловко, даже глазом не поведя, останавливаю его подошвой. Тут надо было медленно к ним повернуться, встретить аплодисменты отсутствующей улыбкой. Потом пнуть камушек назад или лучше перешагнуть через него и запросто направиться к ним и потом, когда вбросят мяч, быть с ними, одним из них, в команде. Мы бы гоняли на улице в футбол чуть ли не каждый вечер, и я бы запомнил их имена, а они — мое. Днем я бы видел их в городе, и они бы окликали меня через улицу, переходили дорогу и останавливались поболтать. В конце игры кто-то всегда подходил бы и хлопал меня по плечу:
— Значит, до завтра…
— Да, до завтра.
Мы бы устраивали совместные попойки, когда они вырастут, и мне наконец пришлось бы полюбить пиво. Я встаю и медленно иду обратно тем же путем, каким пришел сюда. Не бывать мне членом футбольной команды. Возможности так же редки, как бабочки. Только протянешь руку — а их и след простыл. Вот улица, на которой они играли. Теперь она пуста, а камушек, остановленный моей подошвой, так и лежит посреди дороги. Я подбираю его, кладу в карман и ускоряю шаг, чтобы не пропустить встречу.
Разговор с человеком из шкафа
Вы спрашиваете, что я сделал, увидев девчонку. Ха, я вам скажу. Шкаф тот видите, он почти всю комнату занимает. Я примчался сюда, залез внутрь и спустил в кулак. Не думайте, что при этом думал про нее. Мне и так хватило. Я думал про прошлое, про когда был не больше метра. Это возбуждало сильнее. Вижу, что у вас на уме: грязь, извращенец. Ха, я потом вымыл руки — иные и этого не делают. И, кстати, мне полегчало. Следите за мыслью: отпустило. Меня всегда отпускает в этой комнате, что еще надо? Вам-то какое дело. У самих небось в доме чисто, жена стирает белье, и зарплата от государства за собранные про нас сведения. Ладно, знаю, что вы этот… как его?., социальный работник и пришли помочь, но какой от вас прок, разве что выслушаете. Меня уже не изменишь — слишком долго такой. Но говорить полезно, и про себя расскажу.
Отца своего я не видел — он умер до моего рождения. Думаю, все проблемы отсюда: мать растила меня одна, без никого. Мы жили в громадном доме в пригороде Стайнса. С мозгами у нее была лажа — понятно? — вот и у меня по наследству. На детях была завернута, но про новое замужество и слышать не хотела, так и осталась с одним мной; я был у нее заместо всех нерожденных деток. Из кожи вон лезла, чтоб не взрослел, и долго у нее это получалось. Знаете, я ведь толком не говорил до восемнадцати. В школу не ходил, она меня дома держала — дескать, в школе слишком грубое обращение. День и ночь нянчилась. Когда перестал умещаться в детской кроватке, пошла и купила медицинскую (с бортами) на больничной распродаже. Очень в ее духе. Так и спал на этой штуковине, пока из дома не ушел. А на обычной не мог — боялся скатиться, если засну. Слюнявчик мне повязывала даже после того, как я ее на пять сантиметров перерос. Сумасшедшая. Притащила молоток, гвозди, доски какие-то и сколотила специальный стул для кормления — это в мои-то четырнадцать. Ха, вообразите, с каким треском эта штуковина подо мной развалилась. Но боже! Какой же дрянью она меня пичкала! Почему теперь и мучаюсь животом. Ничего не давала делать самостоятельно, /гаже мыться. Шагу ступить без нее не мог, а она и радовалась, сука.
Почему не убежал, когда подрос? Вам небось кажется, что меня ничто не удерживало. Но слушайте, мне это и в голову не приходило. Я не знал, что жизнь бывает другой, не думал, что отличаюсь. Да и как убежишь, если даже выходить на улицу страшно: полсотни метров от дома — и от ужаса полные штаны? И куда? Шнурки толком не умел завязывать, а тут бы работу пришлось искать. Думаете, теперь жалею? Хотите насмешу? Я не страдал. С ней вообше-то нормально было. Она мне книжки читала и все такое, мастерила всякие штуки из картона. В яшике из-под фруктов у нас был самодельный театр, а людей мы вырезали из бумаги и ватмана. Нет, я не страдал, пока не узнал, что другие обо мне думают. Если бы можно было всю жизнь заново проживать два своих первых года, я бы, скорей всего, так никогда и не понял, что несчастен. Она ведь, вообше-то, хорошая была, моя мать. Просто немного не в себе.