Первая любовь, последнее помазание
Шрифт:
Через два дня, в субботу, я купил два кило тугих, как резина, сочившихся кровью коровьих легких для наживки. Вечером мы разложили их по ловушкам и во время отлива выехали на лодке на середину реки опустить ловушки на дно. Все семь мест пометили буйками. В четыре утра в воскресенье меня разбудил отец Сесиль, и мы отправились на его грузовичке туда, где оставили лодку. Нам не терпелось подплыть к буйкам, поднять ловушки, посмотреть, сколько там угрей, понять, имеет ли смысл наделать больше ловушек, чтобы в них попалось больше угрей, которых мы будем раз в неделю возить на рынок в Биллингсгейт, ждет ли нас богатство. Утро было унылым и ветреным, я ничего не предвкушал, чувствовал только усталость и непрекращающуюся эрекцию. Полудремал, согретый печкой грузовичка. Ночью я почти не спал, слушая поскребывание за стеной. Один раз даже встал и постучал по плинтусу ложкой. Поскребывание прервалось, потом снова возобновилось. Сомнений не оставалось: кто-то пытается пролезть в комнату. Отец Сесиль сел на весла, я стал высматривать буйки. Разглядеть их оказалось труднее, чем мы думали, они не белели над водой, а проступали из темноты едва различимыми силуэтами. Первый мы нашли через двадцать минут. Потянув за него, я поразился, как быстро чистая белая веревка из магазина стала такой же, как все остальные веревки у реки, бурой, с налипшими на нее тонкими водорослями. Ловушка тоже выглядела видавшей виды, неузнаваемой, не верилось, что ее сделал один из нас. Внутри были два краба и большой угорь. Отец Сесиль открыл затворку, вытряхнул крабов в воду, а угря переложил в пластмассовое ведро, лежавшее в лодке. Мы наполнили ловушку свежей
Мы возвратились в гостиницу, где жил отец Сесиль, и он приготовил завтрак. Говорить про потерянные ловушки не хотелось, мы убеждали сами себя и друг друга, что найдем их во время следующего отлива. Хотя оба знали, что не найдем, что их унесло течением, и я совершенно точно знал, что в жизни больше не сделаю ни одной ловушки. Я также знал, что мой напарник забирает Адриана с собой в короткое путешествие, они уезжали во второй половине дня. Собирались посмотреть на военные аэродромы и надеялись успеть в Имперский военный музей. Мы поели яиц, ветчины и грибов и выпили кофе. Отец Сесиль рассказал про свою новую идею, прос тую, но сулящую хорошие барыши. Здесь, на набережной, креветки стоят совсем дешево, а в Брюсселе они очень дорогие. Можно каждую неделю отвозить туда два полных грузовика, он говорил об этом в своей обычной манере, без нажима, по-дружески, и в тот момент план показался мне вполне выполнимым. Я допил кофе. «Что ж, — сказал я, — об этом стоит подумать». Взял ведро с угрем — будет нам с Сесиль обед. Мой напарник сказал, пожимая мне руку, что самый надежный способ умертвить угря — это засыпать его солью. Я пожелал ему хорошо провести время, и мы расстались, всем своим видом убеждая друг друга, что в первый же отлив один из нас возьмет лодку и поедет искать ловушки.
Я не ожидал, что после недели на фабрике Сесиль проснется к моему возвращению, но она сидела на кровати, бледная, обхватив руками колени, и неотрывно смотрела в угол. «Она здесь, — сказала Сесиль. — Вон за той стопкой книг на полу». Я присел на кровать, чтобы снять мокрые ботинки и носки. Мышь? Тебя опять мышь разбудила? Сесиль ответила почти шепотом. Это крыса. Она перебегала комнату, и я успела ее увидеть, это крыса. Я подошел к стопке книг и инул по ней ногой, и тотчас же она выскочила, сперва я услышал клацанье когтей по половицам, а потом увидел бегущий мохнатый ком вдоль стены, она показалась мне размером с маленькую собаку, крыса, мерзкая тварь, откормленная серая крыса с волочившимся по полу брюхом. Она пронеслась вдоль всей стены и юркнула под комод. «Надо ее прогнать», — простонала Сесиль не своим голосом. Я кивнул, ибо в тот момент не мог ни двинуться, ни заговорить, она была огромна, эта крыса, и она жила с нами все лето, скребла стену в глубокой кристальной тиши, слушала, как мы трахались и как спали, почти член семьи. Я испугался, струсил больше, чем Сесиль, был уверен, что крыса знала о нас столько же, сколько мы о ней, она и сейчас сознавала наше присутствие в комнате, так же как мы сознавали ее присутствие под комодом. Сесиль хотела что-то сказать, как вдруг с лестницы донеслись знакомые звуки, топот маленьких ног и автоматные очереди. Эти звуки вернули меня к жизни. Адриан был в своем репертуаре, распахнул дверь ударом ноги и впрыгнул, низко пригнувшись, держа воображаемый автомат у бедра. Он осыпал нас градом резких гортанных звуков, мы прижали указательные пальцы к губам, показывая, чтоб замолчал. «Вы убиты, оба», — сказал он и собрался сделать колесо поперек комнаты. Сесиль зашикала и замахала рукой, подзывая его к кровати. «Чего шшш? Совсем, что ли?» Мы показали на комод. «Крыса», — сказали мы. В ту же секунду он был на коленях, всматривался. «Крыса? — выдохнул он. — Фантастика, здоровая какая, ты смотри. Фантастика. Что вы с ней будете делать? Давайте поймаем». Я бросился к камину и схватил кочергу, понял, что возбуждение Адриана вытеснит мой страх, создаст иллюзию, будто под комодом просто жирная крыса, а ее ловля — просто азартная игра. Сесиль опять застонала. «Зачем тебе кочерга?» И я почувствовал, как пальцы сами собой разжались, это не просто крыса, не просто азартная игра, мы оба это знали. Адриан тем временем подзадоривал: «Ага, кочергой ее, кочергой». Адриан помог мне принести книг из другого угла комнаты, мы огородили ими комод, оставив крысе узкий проход посередине. Сесиль не унималась: «Что ты делаешь? Зачем тебе книги?» — но с кровати сойти не рискнула. Зато когда мы покончили с книжной оградой и я протянул Адриану вешалку, чтобы он начал выгонять ею крысу, Сесиль подскочила ко мне и стала вырывать из рук кочергу. «Отдай», — крикнула она, повисая на моем левом предплечье. В эту секунду крыса шмыгнула в оставленный ей проход между книг, нацелилась прямо на нас, и мне почудилось, что я вижу ее зубы, оскаленные и клацающие. Мы бросились врассыпную, Адриан запрыгнул на стол, Сесиль и я — на кровать. Теперь у всех было время рассмотреть крысу (она задержалась на миг посреди комнаты, но тут же устремилась дальше), оценить, какая она сильная, жирная и проворная, как подрагивает все ее тело, как хвост скользит за ней следом услужливым червем. Она нас знает, мелькнуло в моей голове, она нас хочет. Я не мог себя заставить взглянуть на Сесиль. Занося кочергу и прицеливаясь, слышал, как она завизжала. Кочерга угодила в пол в нескольких сантиметрах от вытянутой крысиной морды. Крыса на ходу развернулась и убежала обратно в проход между книгами. Было слышно, как она царапает пол когтями, устраиваясь под комодом.
Я разогнул проволочную вешалку, распрямил ее, сложил пополам и передал Адриану. Он притих и был немного напуган. Его сестра присела на кровати, снова обхватив руками колени. Я стоял в полуметре от ограды из книг, сжимая кочергу обеими руками. Опустив глаза, увидел свои бледные голые ступни, представил впивающиеся в них оскаленные крысиные зубы, выгрызающие ноготь. Крикнул: «Подожди, дай мне надеть ботиню!». Но куда там, Адриан уже шуровал проволокой под комодом, и я не стал рисковать. Только чуть согнул ноги в коленях, как отбивающий в бейсболе. Адриан забрался на комод и пырнул проволокой в самый угол. Он начал мне что-то кричать, но я уже не слышал. Из прохода между книгами выскочила разъяренная крыса, она мчалась прямо на мои ступни, мстить. Мне больше не чудилось, что у нее оскалены зубы, — они действительно были оскалены. Я махнул кочергой, попав ей точно под брюхо, подбросил вверх, она перелетела через всю комнату, подгоняемая протяжным воплем Сесиль (сквозь прижатые ко рту ладони), и, когда с хрустом врезалась в стену, я подумал: «Должно быть, это сломался хребет». Она шлепнулась на пол кверху лапами, лопнув посередине, как спелый фрукт. Сесиль не отнимала ладоней от лица, Адриан не спрыгивал с комода, я не изменил положения после удара, никто не дышал. Слабый запах пополз по комнате, запах плесени и утробы — так пахла во время месячных Сесиль. Потом Адриан пукнул и засмеялся, приходя в себя от испуга, и его запах смешался с запахом крысиных потрохов. Я подошел и аккуратно потыкал крысу кочергой. Она перекатилась на бок, и из огромной, от края до края, трещины на ее животе сначала показалась, а затем выскользнула, частично освободясь из плена подбрюшья, прозрачная лиловая сумка с пятью бледными, свернутыми калачиком силуэтами. Когда сумка коснулась пола, я уловил движение, дернулась, все еще на что-то надеясь, лапка одного нерожденного крысенка, но мать была безнадежно мертва, и для него тоже все кончилось.
Сесиль опустилась перед крысой на колени, мы с Адрианом вытянулись с боков, как почетный караул, точно стоять на коленях в длинной, стелющейся по полу красной юбке было ее исключительным правом. Средним и большим пальцами она раздвинула края трещины, втолкнула сумку внутрь и стянула заляпанную кровью шкурку. Она склонилась над крысой, а мы склонились над ней. Потом она вынула несколько тарелок из раковины, чтобы помыть руки. Теперь всем хотелось на улицу, и Сесиль завернула крысу в газету, а мы снесли ее вниз. Сесиль подняла крышку мусорного бака, и я осторожно опустил
Мы забросили матрас на стол и легли перед открытым окном лицом к лицу, как в начале лета. Легкий ветерок приносил в комнату едва уловимый дымный запах осени, и на душе стало спокойно и ясно. Сесиль сказала: «Давай вечером приберемся и пойдем далеко-далеко по насыпи вдоль реки». Я положил ладонь на ее теплый живот и сказал: «Давай».
Обличья
Мина, та Мина. Нынче сама нежность (и очки с толстыми линзами), не говорит, а мурлычет, вспоминая свое последнее появление на сцене. Злобная Гонерилья в театре «Олд-Вик», никому не давала спуску, хотя друзья уверяли, что уже тогда была не в себе. В первом акте не могла без суфлера, в антракте наорала на провинившегося рабочего сцены, полоснув его своим алым ногтем чуть ниже и правее глаза (на щеке осталась царапина). Король Лир бросился на защиту (на прошлой неделе пожалован рыцарским званием; для плебса чуть ли не божество), и режиссер бросился на защиту, замахал на Мину программкой. «Придворный лизоблюд!» — прошипела она одному и «Закулисный сводник!» — другому, плюнула обоим в лицо и отыграла еще один спектакль. Пошла навстречу, чтобы успели ввести замену. Последний вечер Мины на сцене: как величественна была она, проносясь из кулисы в кулису, набирая обороты — паровоз в тоннеле белого стиха, — как вздымалась в истошном вопле ее высокая грудь (своя, а не накладная!), сколько в ней было бесстрашия. В самом начале уронила в первый ряд искусственную розу (словно невзначай), а когда Лир объявил о своем решении, такое творила с веером, что по залу побежал хохоток. Зрители, эти искушенные интеллектуалы, поверили ее наигранному отчаянию, поскольку знали, что для Мины это прощальный спектакль, и во время поклонов хлопали ей с особым энтузиазмом (под конец она разрыдалась и бросилась в гримерную, картинно прижав тыльную сторону ладони ко лбу).
Через два дня умерла Бриани, ее сестра, мать Генри, и Мина, спутав последовательность событий, убедила Мину за чаем на поминках (и так потом и говорила друзьям), что оставила сцену ради сына сестры, мальчика десяти лет, который нуждался (так Мина говорила друзьям) в матери, Реальной Матери. А Мина была сюрреальной.
В гостиной своего дома в Ислингтоне она притянула племянника к себе, прижав его прыщавую мордашку к груди (теперь приподнятой лифом и надушенной), и повторила ту же мизансцену на другой день в такси по пути к Оксфорд-стрит, где ему был куплен флакон одеколона и курточка Фаунтлероя [21] с кружевной отделкой. В следующие месяцы она позволила ему отрастить волосы, чтобы закрывали уши и воротник (на манер начала шестидесятых), и просила выходить к ужину в разных нарядах (о чем, собственно, и рассказ); показала, из каких бутылок в баре смешивать ее вечерний коктейль, наняла педагога по скрипке, а заодно и учителя танцев; в день ею рождения явился портной снять размеры для пошива рубашки, а следом фотограф с зашкаливающим от учтивости голосом. Фотографу были заказаны выцветшие и стилизованно-пожелтевшие снимки Генри и Мины в старинных костюмах у камина, и все это (объяснила Мина Генри), все это — отличная подготовка.
21
Костюм героя книги «Маленький лора Фаунтлерой» (1886) Фрэнсис Ходжсон Бернетт был так тщательно описан автором, что вошел в моду под таким названием Обычно черный вельветовый костюм с накладным кружевным воротником и отложными манжетами.
Подготовка к чему? Генри не задал этот вопрос ни ей, ни себе — был не из тех, кто докапывается до сути или схватывает вещи интуитивно, свою новую жизнь и это любование им принимал как данность, как следствие одного вполне конкретного факта — смерти матери. Правда, всего через каких — нибудь шесть месяцев воспоминания о ней стали также призрачны, как свет далекой звезды. Изредка его интересовали детали. Когда фотограф, неловко пропятясь через всю комнату, упаковал свою треногу и откланялся, Генри спросил у Мины, закрывшей за ним входную дверь: «Почему у него такой смешной голос?» Ответ его удовлетворил, хотя значения сказанного он не понял. «Полагаю, мой милый, потому что он педераст». Фото вскоре доставили, тщательно запакованные, и Мина бросилась через кухню за очками, взвизгивая, хихикая, раздирая жесткую коричневую бумагу пальцами. Снимки были в позолоченных овальных рамах, она передавала их Генри через стол. По краям желтизна вытерлась до белизны, стала дымкой, изысканной и обманчивой; сквозь нее проступал Генри, тусклый, бесстрастный, с прямой спиной и рукой, лежащей на плече Мины. (Она сидит на фортепьянном табурете, юбки разметались вокруг, голова чуть откинута назад, губы слегка надуты, волосы собраны в черный пучок на затылке у самой шеи.) Мина смеялась от возбуждения, сменила очки, чтобы полюбоваться на снимки издали; поворачиваясь, опрокинула крынку с молоком; засмеялась пуще, отпрянув вместе со стулом, опередив белые ручейки, побежавшие на пол между разведенных ног. И в промежутках между смехом: «А ты что скажешь, мой милый? Разве не блеск?» — «Ну, так, — сказал Генри. — Вроде нормально».
Отличная подготовка? Мина и сама не знала, что она имела в виду, но если ее спросить, сказала бы: «К сиене», — без нее Мина не мыслила жизни. Вечно на сцене, даже когда одна: зрители смотрят, и каждый ее жест — для них, своеобразное суперэго, только бы не разочаровать ни публику, ни себя, и у стона, с которым вечером она падала в постель от усталости, всегда были законченность и подтекст. И утром в спальне, садясь за макияж перед небольшим зеркалом в обрамлении голых лампочек, она спиной чувствовала на себе тысячи взглядов, держалась с достоинством, любое движение доводила до конца, точно была уверена в его неповторимости. Генри же, не обладая способностью видеть невидимое, ошибочно истолковывал ее мотивы. Когда Мина пела, или всплескивала руками, или танцевала по комнате, когда покупала зонтики от солнца и новые наряды, когда говорила с молочником голосом молочника или когда просто несла блюдо из кухни к обеденному столу в гостиной, держа его высоко перед собой, насвистывая сквозь зубы военный марш, притоптывая ступнями в нелепых балетных тапочках, которые всегда носила вместо домашних, — Генри полагал, что все это исключительно для него. Он терялся, даже слегка страдал — надо ли хлопать? Как следует себя вести? Может, включиться в игру, чтобы Мина не подумала, будто он бука? Случалось, он заражался ее задором, включался, скакал вприпрыжку по комнате в порыве дикарского восторга. Затем, угадав во взгляде Мины явное неодобрение (это ее бенефис, театр одного актера), тушевался, переходил на шаг, семенил к ближайшему стулу.
Конечно, он ее побаивался, но, в общем, не такая уж злая мачеха: к его возвращению из школы всегда бывал накрыт чай (обязательно с чем-нибудь вкусным — пирожными с кремом или теплыми плюшками), и за чаем они болтали. Мина подробно живописала свой день, делясь впечатлениями, откровенничая (больше как жена с мужем, чем как тетка с племянником), тараторила с полным ртом, из которого летели крошки, а над верхней губой постепенно всходил маслянистый полумесяц.
— Видела Джули Франк за обедом в «Трех бочках» — разнесло так, что чуть не приняла ее за четвертую, живет с этим своим жокеем или лошадиным тренером (или кто он там — не знаю), замуж не собирается, но какая же стерва, Генри. Я говорю: «Джули, зачем ты выдумываешь все эти небылицы про аборт Максин?» (Я тебе рассказывала, помнишь?) А она: «Про аборт? Ах, про аборт. Исключительно ради смеха, Мина, без всякой задней мысли». — «Ради смеха? — говорю. — Я себя чувствовала полной идиоткой, когда ее навещала». А она: «Да что ты говоришь!»