Первая любовь (сборник)
Шрифт:
– Дед, все в порядке, отбой! Я – твой внук. А это, познакомься, моя подруга, Нина. Мы зашли пообедать! – проорал Нико в приоткрытую дверь.
– А, мой мальчик! Очень хорошо. А я-то думал, опять пришли обыскивать старика. Обед на столе, кушайте, вздремну пару часиков, устал чего-то.
Дедов обед – заверенный волосатой печатью плесени батон и мутная жидкость, именуемая куриным бульоном, действительно были на столе. Пока Нико, чиркая спичками, возился у газовой плиты и булькал бульон в миску, Нина гладила взглядом его мясистую спину, пухлый зад и пушистые патлы, такие сиротливые и нечесаные, так отвыкшие от заботливых материнских рук, что Нина поскорей закрыла глаза, стараясь скрыть жалостливо навернувшуюся слезинку. Потом Нико неуверенно водил кончиком пальца по ее лбу, а она представляла себя и его голенькими эмбрионами-двойняшками, что заключены в темноту утробы на поводках пуповин. Здесь, спрятавшись в темных водах материнского аквариума, теплого и мягкого, можно было тянуть ручки с крошечными
Старик был суетлив, прослезился по случаю смерти, что уже давно наметилась на горизонте, ибо в итоге все равно придет и приходит вне зависимости от того, чего ждешь вместо нее, веришь в нее или нет. Промокнул слезы, он махнул рукой, словно сорвал и швырнул на пол невидимый парик.
Потом, без предупреждения, старик вскочил, выбежал из кухни и куда-то пропал. По прохладному сквозняку стало ясно, что он роется в балконном стеллаже, откуда были извлечены чертежи, заключенные в пыльные кожаные цилиндры. Дед расстелил их прямо на липкой клеенке кухонного стола. Жестикулируя дрожащими корявыми пальцами, Гарькович принялся рассказывать о проекте Дворца Советов со статуей тирана, простирающего руку-штык в будущее. И вскоре из шамкающих вскрикиваний старика сложилась темная комната. В ней – три молодых, подающих надежды архитектора, которые тайно и явно, в глубинах и на отмелях души мечтали придавить конкурента-гадину. Но пока все они старались казаться спокойными и, глубокомысленно кивая, получали задание составить приблизительный макет дворца, чтоб возвышался над городом таким огромным белым карандашом, что никакой шпиль или крест не смогли бы соперничать с ним. Нина слушала, временами подрагивая всем телом от холода – балконную дверь разволновавшийся Гарькович так и не закрыл. Накинутый на ее плечи дедов потрепанный, пропахший перхотью пиджак не грел. Зато Нина узнала, что этот пиджак – жалкий остаток от парадного костюма, в котором молодой, но уже прилично побитый судьбой архитектор, лауреат Государственной премии за книгу о Бартоломео Растрелли, с новенькой коричневой папкой под мышкой исчезал в траурно-триумфальной машине. И несся навстречу своему будущему, сквозь прохладу раннего утра, мимо скверов и переулков, стараясь не растерять, не расплескать предстоящий доклад. В этом же пиджаке, украшенном пятнами крови и грязи, несколько дней спустя шествовал он (руки за спиной, боль в затылке) по темным коридорам с серыми стенами. Пахло сыростью, серой и мышами. Гарькович не спешил, а ему пинками-затрещинами ускоряли шаг – расплачиваться за барочные безделушки, за пышные ряды квадратных колонн с арками между ними, за портики с лепниной, за рассыпанные по ним виноградные гроздья с ладошками листьев – надежных укрытий срама богов и героев. Пропитывался сыростью и дышал скупым заплесневелым воздухом Гарькович около пяти лет – за плетение неуместных сказочных ветвей, украшенных статуями на первом ярусе здания, за двусмысленную царскую лестницу с фонтанами перед входом, за предполагаемое место своего Дворца Советов – в Северной столице, на пустыре Марсовых полей, чтобы ничего не сносить. Пока он ежился в углу, заключенный в больницу или в тюрьму – так и непонятно, – другой архитектор предвкушал скорую славу за проект белого дворца, выточенного без затей брата девяти сестер-высоток – колоть небо, мозолить глаза, преграждать путь птицам и ветру.
На том памятном собрании проектного бюро перед представлением собственной разработки Гарькович отметил, что план товарища Иофана весьма напоминает крематорий. И добавил, что проект Иофана – архитектурный гермафродит памятника и дворца – может быть, и отражает характер эпохи, волю трудящихся, вложивших все рабоче-крестьянское творчество, но композицию в 456 метров, 80 из которых занимает памятник, вряд ли удастся возвести известными человечеству средствами. Этого оказалось достаточно, чтобы железная решетка узкой скрипучей кровати печатала в темноте и сырости на его истощенных плечах и боках ромбы. В день, когда для Дворца Советов расчищали место, он, 34-й номер (истории болезни или камеры), был особенно беспокоен и так барабанил в дверь, что разбил руки в кровь. Явился тюремщик в белом, или белым был свет, проникший в сырость и полумрак, явился и пояснил, что взрывы – не предвестники начала войны. Взрывы также не были знаком конца света, не являлись они и громом новой революции. Храм Христа взрывали у набережной. Расчищали место для величественного Дворца Советов. А в живот Гарьковича били жестким мысом кирзового сапога, чтоб не буянил. Пойди, не потеряй после такого рассудок…
Одним словом, в тот вечер Нине и Нико снова не удалось побыть наедине.
Дед Гарькович имел обыкновение ни с того ни с сего среди полной тишины тяжело вздохнуть и торжественно произнести: «Да! Трудно в России быть архитектором!».
Из темного угла, из-под старой войлочной панамы, съехавшей набекрень, отстранив чашечку с чаем так резко, что остатки выплескивались замысловатым узором на ковровую дорожку, старик подзывал пальцем внука и тоскливо заводил излюбленную песнь: «Вот старость титана… Да, Нико, – бил себя в грудь кулачком, сухоньким, как завалявшаяся на чердаке груша, – титана, по мановению руки которого когда-то воздвигли Большой дворец в Царском Селе, дворцы Воронцова и Строганова. Обер-архитектор двора мало ли отстроил, пока имел честь состоять на службе Их Величеств всероссийских, начиная с 1716 года и вплоть до 1764-го. И вот я, частый гость государыни, встречаю старость. Отверженный, в пыли убогой лачуги, без куска хлеба! Это ли завидная участь?»
Он делал рукой в воздухе движение, словно отпускает на волю воздушный шар. Разжав пальцы, показывал белую сухую ладонь, исчерченную глубокими лиловыми бороздами линий.
«Это ли завидная участь – всю жизнь городить лепнину и барельефы фронтонов, сооружать отделку фасадов, сочинять планы парков и фонтанов, воздвигать палаты, раздаривать душу за гроши на вырезание статуй и всяких притчей из камня, железа и свинца, на махины и уборы театров в опере и в комедии. И в итоге никакой благодарности… В маскарад над площадью кружат серпантины и конфетти, а ты своими коротенькими ручонками пытаешься ухватить хоть один, а если другой кто ухватит – в потасовке отнять, – так и за судьбой тянемся. И стоит нас на площади тьма-тьмущая, пихаясь, толкаясь, тесня друг друга. Даже если в небе пусто и карнавал давным-давно прошел, все равно остаемся и ждем, ждем чего-то». И Гарькович тянул к потолку руки, худые и сухие, как облетевшие зимние деревца.
«А потом пошло-поехало, лавиной. Графский титул отобрали, заказов лишили, отстранили от строительства триумфальных ворот, оттеснили от подготовки дворцов к коронации веселой императрицы Елизаветы. Три года я сидел на постном бульоне с сухарями, наблюдая, как другие застраивали Петербург и окрестности. Каково, думаешь, мне было. Я вот тоже только плечами пожимал».
Старик Гарькович часто забывал, что внук вырос. И по-прежнему принимал его за того тихого русого мальчонку лет семи, который всхлипывал, не дотянувшись до звонка дедовой двери, стоял и хныкал, растирая сандалиями песок по кафелю лестничной площадки.
Несмотря на умиление, дряхлый, седой Гарькович трогательно скрывал паркинсонирующую старческую жадность. Скрепя сердце, он дарил Нико чернильные карандаши, пластмассовые угольники, бархатную с пылью-перхотью готовальню, где лежали безногие циркули и задубевшие, годные лишь для растушевки ластики. Дрожа, вручал внуку Гарькович желтые листы бумаги. Торжественно передавал сухими, с синим трубопроводом вен, старческими руками зажевавшую не один лист пишущую машинку. Отказывал в наследство неподвижную рейсшину, ощупывая ее кривыми пальцами с полосой несмываемой грязи под слоистыми стеклами ногтей.
Дарить-то дарил, но уже на следующий день, сетуя на судьбу, жаловался, что входная дверь беспомощна уберечь от воров, ежедневно уносящих из дома все самое ценное, накопленное десятилетиями добро. «Ты не поверишь, мой мальчик, еще вчера на этой вот тумбочке лежала пачка острейших карандашей. Я купил их на Большой Дмитровке, в «Чертежнике», черт знает сколько лет назад – стерлось из памяти. Они и это не пощадили – и железный, необыкновенно точный транспортир, столетний, привезенный из Италии отцом, прибрали к рукам».
Нико опускал глаза, не зная, стоит ли вернуть подаренную вещь, не разобидит ли это ранимого старика, не заподозрит ли он своего юного друга в воровстве, забыв, как вчера с улыбкой, с шутливым подзатыльником дарил остатки своего прошлого. С годами коварный избирательный склероз деда усиливался, как пламя съедая бумажные и деревянные фрагменты макета памяти. Старик восполнял пробелы плодами собственной фантазии – сочинял обыски, взметнувшие вещи в квартире до такого полного беспорядка и запустения, что даже трость, замененную ореховой палкой, было трудно отыскать в коридорчике среди старых примусов, утюгов, газовых горелок, запыленных чертежных ламп и рулонов пыльной миллиметровки, изъеденных голодной молью. В комнате старика было жутковато маневрировать меж съежившихся от сухости деревянных стульев от разных гарнитуров, среди дубовых комодов, сдвинуть которые и силачу не под силу. Бесконечные сугробы пыли устилали почерневший местами паркет, полки с танцующими так и сяк книжонками – тонкими детскими (в память о несостоявшейся семье Гарьковича) и ветхими томами – свидетелями тщетных потуг архитектора, бессильно опавшего теперь в скрипучем кресле под кружевным торшером.
И все же какая-то тайная надежда грела холодные руки Гарьковича. Он упрямо, стойко ждал, выискивал что-то на страницах прошлогодних газет, уголки которых разглаживал дрожащими пальцами, похожими на сухие стручки бобов. Или вдруг принимался вдохновенно водить отросшим ногтем по старому плану неизвестного помещения на закапанной вареньем, залитой зеленкой миллиметровке. Искал что-то и на собраниях проектного бюро, куда упорно ездил на такси, а потом два месяца откладывал на следующий визит.