Первая всероссийская
Шрифт:
Народные учители переглянулись! Шагнула техника! И вот они уже входят в телеграфный отдел, где их тоже встречает заманчивая дуга, мостом смыкающая перед ними прошлое с настоящим. Телеграф — это быстрейшее сообщение, сжатие времени. Морские сигналы флагами… Сигнализация огнем на расстоянии. И новейшие электромагнитные телеграфы системы Казелли, Юза, Уинстона, Сименса и Гальске. Мысль одна: дать и принять сигнал. Но чтоб понять современную дачу и принятие, надо знать, что такое электричество, магнитное колебание, что такое невидимые глазу волны… Учители столпились возле аппаратов, жадно глядя, как они работают. Чиновник с особым кантом на воротнике, молодой и быстроглазый, видя, как двигаются карандаши в загрубелых от работы пальцах
— Здорово растем! В нашем уезде тоже открывается телеграф, — вдруг, неожиданно для всех, поднял голос Вася Шаповалов, молчавший всю дорогу. — Тут вот написано, кто хочет послать письмо с Выставки, может сесть и написать… Ребята, как? Напишем?
— Не надо, — сурово остановил Богодушный. — Нечего время терять. Под самый конец — это другое дело.
И они пошли дальше, задерживаясь против воли в павильонах пчеловодства, шелководства, голубятни, промысловых животных. Разошедшийся Вася то и дело вскрикивал и тянул старших товарищей посмотреть то туда, то сюда.
— Пригодится… ученикам расскажу — с урока не уйдут, — твердил он, обуреваемый лихорадкой впечатлений. — Под конец-то, может, и показать будет некому, тут наш дорогой Федор Иванович он все знает, все нам изъяснит… — Вася уже забыл, как его земляк Семиградов таинственно предупреждал его против «приставленного», и старался ближе всех быть, к Чевкину, А Чевкин повернул было всю свою группу к объекту, стоявшему в каталоге под № 12, — к образцовой сельской школе, как за ним заскрипел гравий и чей-то прерывистый голос окликнул их: «Берегись!»
Кучка учителей, занявшая понемножку весь проезд, испуганно шарахнулась. Но не кони угрожали задавить их. И не кучер крикнул со своего облучка: «Берегись!» Мимо них промчался, вскидывая ноги, во весь рот ухмыляясь, а в то же время тяжело дыша, человек, впряженный в легкую коляску. Он был одет, как одевали помещики при крепостном праве, отмененном одиннадцать лет назад, своих казачков: в синие бархатные штаны, красный кафтан, обшитый позументами, и белую рубаху. От него, пока проносился он, несло тяжелым запахом пота. А в коляске, развалившись слегка, сидел совсем еще молодой франтик в цилиндре.
Федора Ивановича покоробило. До сих пор молчавший учитель с задумчивым лицом интеллигента негромко сказал:
— Добро бы калеку или старуху…
— Да, это стыд и свинство! — вырвалось у Чевкина. — Я говорил в Комитете, какое отвратительное впечатление произведет, особенно на иностранцев… Но задумано было именно для старых и слабых людей и не галопом, а как в больничных креслах везут. Но у нас, знаете, какие типы. Дают вместо одного два, три полтинника, требуют «вези», артельщик соблазняется и везет, дурак. И это ужасно, это варварство, это пошлые франтики из озорства…
Он ужасно переживал за Выставку. Ему было стыдно перед народными учителями, и Федор Иванович весь, залился багровой краской. Задумчивый учитель с лицом интеллигента, — его звали Ольховский, — покосился на него, и деликатно переменил разговор:
— Смотрите, красота какая! Зайдемте, зайдемте!
Заходить надо было в сторону и совсем не по пути, а время близилось к двум. Они только-только пригубили Выставку. Но как отказать, если действительно красота, один из самых отработанных, самых законченных павильонов, уже побывавший в прошлом на выставке, — Туркестанский. Не возражая, он свернул с намеченного маршрута и повел свою группу в красивое здание восточного типа, уставленное внутри множеством экспонатов.
Туркестанский павильон, построенный на манер самаркандского медресе, снаружи был выложен квадратиками сине-голубой мозаики, а внутри, в обширном четырехугольном дворе, раскрывал, с помощью больших разодетых в халаты, раскрашенных фигур, всю жизнь среднеазиатского городка. Ну как тут было не задержаться народным учителям, и во сне не видевшим ничего подобного! Ковры необыкновенных рисунков и расцветки, фарфор, языческий идол «дымучка», родоначальника человека, с дюжиной рук и с мужской и женской головами, а дальше — настоящий азиатский базар, со всем, что там должно было водиться, — торговлей и мастерством. Восковые фигуры стояли и сидели в рабочих позах гончаров, портных, медяников, ковровщиков с предметами своих ремесел. Даже страшновато стало в этом густом лесу искусственных людей, до жути похожих на живых.
В углу на полатях они сидели, скрестив ноги, и перед ними стояли большие чайники с горбатыми носами и круглые чашки, похожие на полоскательницы. Это был уголок чайханы. А дальше, в самом центре двора… учители вскрикнули. Так неожиданно было среди манекенов увидеть настоящих живых людей, в таких же длинных зеленых халатах, с такими же бронзовыми лицами и в белых чалмах, — только они не сидели и не стояли, а двигались. Один из них всерьез и по-настоящему брил другому голову. По окончанье бритья цирульник, и не взглянув даже в сторону зрителей, вытер свой нож, взял обеими руками побритую им голову и, бормоча что-то про себя, крепко-накрепко сдавил ее, словно это был пробуемый на спелость арбуз, а не человеческая голова. Потом он стянул ситцевый платок, висевший у него на плече вместо полотенца, обернул им ухо побритого и стал сильно дергать его книзу: то же самое проделал с другим ухом, и процедура бритья была кончена.
— Мы с вами удачно попали на интересный народный прием, принятый у цирульников в Средней Азии, — сказал негромко Федор Иванович изумленным учителям. — Это не показное. Это у них обязательно делается, совершенно как в русской бане бьют вас березовым веником, а в турецкой прыгают по вашей спине. Вековой народный опыт — для улучшения кровообращения.
— А чего это он нашептывал? — так же негромко спросил Богодушный.
— Молитву. И знаете, даже это рационально. Пусть даже он механически повторяет про себя разные там хвалы аллаху или мудреные стихи Корана, зато вы можете быть уверены, что в эту минуту он не может думать про своего клиента: «А чтоб тебя черт побрал!» — мысли и губы заняты другим. Вот и выходит, что, брея, он не только бреет, а еще благожелательствует своему земляку.
— Вежливо! — сказал с восхищением Ольховский. — А ведь и в наших селах, особенно у чувашей, много есть разумного, чего мы не понимаем и считаем отсталостью. Народ ведь тоже не зря свое время проживает. Не какие там годы, а столетия. Успеет чего только накопить…
Федор Иванович давно приглядывался к Ольховскому. Ему казалось, что этот бледный парень с тонким, задумчивым лицом и серьезными серо-голубыми глазами должен быть интеллигентнее всех остальных, и в разговоре он невольно обращался к нему. Но хотя Ольховский говорил интересно и не впустую, речь его дивила Чевкина подчас беспомощностью, неслаженностью своего синтаксиса. Он собрался было рассказать учителям об особой науке, этнографии, о музеях, где, как в Германии, показаны целые деревни с избами, принятыми в разных районах одной и то же страны, и в этих избах-игрушках собраны все предметы домоводства, от прялки до люлек и маслобоек, и как по-разному делается, раскрашивается, вырезывается все это у жителей каждого района… Но взглянул на часы и ахнул. Стрелка стояла почти на двух. А в два на Троицком мосту должна была исполняться кантата молодого композитора Чайковского, уже не его подопечным, а ему самому остро необходимо было ее послушать. Он посмотрел на своих учителей — они выглядели усталыми, почти измученными. И нерешительно, борясь с самим собой, предложил: